Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мамины сказки были интереснее, — тихо и с досадой сказал он.
— Я не ваша мама, — Юдит убрала одеяло с его лица.
Она внимательно посмотрела на мальчика. Одед никогда не забудет этот взгляд. Даже сейчас, когда он вспоминает тот вечер, можно услышать голос маленького перепуганного сироты.
— Если хочешь поссориться со мной, — сказала Юдит, — не прячься под одеяло. Ты уже не ребенок. Вылезай и давай ссориться.
Краска смущения залила лицо Одеда, а Юдит, ласково погладив его по щеке, пожелала детям спокойной ночи и ушла к себе — к своим коровам, одинокой постели и полуночным крикам.
— Сходи к ней, папа, — попросила Наоми как-то ночью, стоя у постели Рабиновича, но тот лишь отрицательно покачал головой. — Я схожу с тобой. Мы просто зайдем и спросим у нее, почему она так кричит.
— Не стоит к ней ходить, — ответил Моше.
— Тогда я сама пойду.
— Ты никуда не пойдешь! — Рабинович подскочил на постели. — Никто никуда не пойдет! Взрослые люди плачут не для того, чтобы к ним кто-нибудь приходил, она поплачет немного, и все пройдет.
Но однажды Наоми не вытерпела. Она прокралась в темноте к самому хлеву, ухватившись за водопроводную трубу, вскарабкалась на прислоненное к стене корыто и заглянула внутрь, пытаясь разглядеть получше бледный силуэт с темными пятнами широко раскрытого рта и глаз. Широкая и шершавая ладонь Рабиновича, внезапно возникнув перед глазами, моментально зажала ей рот, а вторая рука подняла ее и прижала к себе.
— Мы не должны подавать виду, что слышим это, — прорычал Моше на ухо Наоми, унося ее обратно в дом.
Стоило ему ослабить захват ладони, прикрывавшей рот девочки, как оттуда полетели быстрые слова вперемежку со всхлипами:
— Вся деревня ее слышит, папа! И она прекрасно понимает это! Даже дети в школе говорят…
— Неважно, кто и что говорит, — отрезал Моше, — а вот ходить к ней тебе совершенно незачем.
— Люди думают, что это она из-за тебя, — выдохнула Наоми.
— А ну-ка закрой рот, а то я его полотенцем завяжу! — вскипел Моше. — Вырастешь — поймешь все сама.
Крик, острым лезвием рассекавший гладь ночного воздуха, понемногу рассеялся, затянулись невидимые края глубоких ран, которые он оставил.
— Так же, как и у женщины там, внизу, никогда не остается ни шрамов, ни отметин, — доверительно поведал мне Яаков, подливая в рюмку еще чуть-чуть коньяку. — Только родившиеся дети оставляют там следы — не любовь, не измены и не мы, мужчины. Только в плоти наших матерей мы оставляем шрамы, не в плоти наших жен. На лице и на руках отпечатывается вся жизнь. И с нашего шмекале[75]тоже ничего не стирается. Кто умеет эти знаки различать — читает на своем шмекале, как в дневнике. Это мне Глоберман однажды сказал: «Как кольца на срубе дерева». Вот здесь — счастливые годы, а тут — тяжелые, имена и даты… Есть такая скала над озером Кинерет, на ней видны следы, которые указывают на уровень воды из года в год. Так это и у нас, мужчин. А женская плоть — как само озеро Кинерет — ни бури, ни лодки не оставляют на нем никаких следов. Разве можно разглядеть в утреннем воздухе отпечатки ночных криков?
Словно кукушонок, Юдит вытолкнула из головы Яакова все остальные мысли. Он думал лишь о ней, о ее криках, синей косынке и о телеге, плывущей в золотисто-зеленом море полевых цветов. Иногда Яаков даже удивлялся, как это Юдит умудряется существовать одновременно в двух местах — во дворе у Рабиновича и в его, Шейнфельда, голове. Время от времени он встречал Юдит то в центре деревни, то в поле, всегда приветствовал кивком головы и тешил себя наивной надеждой встретить ее в другом месте и в другое время.
Как-то раз к Шейнфельду заглянул Моше Рабинович и заказал двести цыплят, спросив, не смог бы тот подождать пару недель с оплатой. Яаков настолько обрадовался, что торопливо успокоил его:
— Не беспокойся, Рабинович, деньги — это ерунда!
Поспешив к инкубатору, Шейнфельд проворно разобрал его, промыл специальным дезинфицирующим раствором все части и вновь собрал, а когда подошло время и инкубатор наполнился беспрерывным писком, он предупредил Рабиновича, чтоб тот приготовил курятник для пополнения.
— Я принесу их завтра, — сказал он, оглядываясь по сторонам в надежде увидеть Юдит, но той нигде не было видно, и Яаков ушел.
На следующий день он приехал на телеге и привез с собой два больших деревянных ящика с цыплятами. Запах и писк окончательно свели с ума дворовых котов, и некоторые из них принялись сновать вокруг курятника в поисках щели. Однако Рабинович предусмотрительно залил бетоном со всех сторон железную сетку для молодняка, накрепко затянув стыки стальной проволокой, так как знал, что голодный кот может проявить воистину змеиную гибкость. Цементный пол был устлан опилками, на которые Яаков бережно вытряхнул содержимое обоих ящиков. Большой желтый ком рассыпался на множество пушистых комочков, но они снова сгрудились вместе, пища и суетясь.
Дверь неожиданно скрипнула, цыплята враз утихли, а по затылку Шейнфельда пробежал холодок. Он догадался, что именно Юдит зашла в курятник и стоит прямо за его спиной. Сердце Яакова забилось чаще.
— Оно как бы растаяло, Зейде. У меня запутались руки и ноги, я задохнулся и чуть было не свалился в обморок. Так тело говорит человеку о том, что тот влюблен. И как это Рабинович не сошел с ума, живя рядом с ней?! Ты можешь это понять, Зейде? Он видел, как она проходит мимо, как ее тело напрягается под платьем, когда она поднимает ведро с молоком, кормит телят… Как мог он лежать в доме, зная, что она там, за стеной из дерева, воздуха и бетона! Можно с ума сойти!
Был вечер. Юдит доила в хлеву, а Моше сгружал с телеги охапки скошенной люцерны для коров. Вдруг он спросил, заметила ли она, какими глазами на нее смотрел Шейнфельд.
— Ты ему здорово нравишься, — констатировал Рабинович.
— А нафка мина, — ответила ему Юдит.
— Ну, скоро здесь будет совсем весело… Все мужики в деревне спят и видят шейнфельдовскую Ривку, а он сам на тебя заглядывается.
Юдит омыла вымя коровы, легонько потерла ее соски, пока они не стали упругими, и принялась доить. Тонкие и прямые молочные струйки падали в ведро, и звук их падения, вначале звенящий, с каждой последующей струей становился ниже и глуше. Корова оглянулась и посмотрела на нее. Теплый сладковатый запах поднимался от ведра с молоком, поил собою воздух и впитывался в стены. Юдит прислонилась разгоряченным лбом к огромному коровьему брюху. Дойная приподняла заднюю ногу, словно намекая о неудобстве, причиняемом ей.
— Ша, ша, — приговаривала Юдит и ласково погладила коровье бедро, нажимая на точку, парализующую движения ноги так, что та и подумать не могла о том, чтобы лягнуть.
Когда мне было лет семь, мама как-то сказала, что это несправедливо — лошадь получает любовь в ответ на свою любовь, собака получает ласку в ответ на свою преданность, кошек балуют за их игривый нрав, и только коровы не получают ничего, кроме окриков и пинков. При жизни они отдают человеку все: свое молоко, силы и даже детей своих, а после смерти у бедняг отбирают и мясо, и кости, и рога…