Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако госпожа Юдит была привязана только к коровам. С ними делила она кров и так же сильно, как они, ненавидела торгашеские манеры Сойхера, вместе с его подарками, запахом и «точками».
— Кушай потихоньку, не торопись. Пока ты ешь, я расскажу тебе о Наоми, чтоб тебе было еще вкуснее. Не раз я видел ее стоявшей и подглядывавшей у забора бухгалтера. Как-то под вечер я подошел к ней и спросил: «Хочешь пойти туда со мной?» До того дня нога ребенка не переступала порога птичника, так как альбинос всегда говopил:: «Птицы не любят таких детей, как здесь, в деревне», но услышав, что Наоми — дочь Рабиновича, приветливо пригласил ее зайти. С тех пор она частенько наведывалась туда. Придет и молчит, только головой вертит по сторонам, поскольку канарейки всегда поют, переговариваясь друг с другом из разных углов птичника. У каждой свой голос и своя песня, некоторые из них подражают пению других птиц или музыке, услышанной снаружи. Как тот работник, живший у меня когда-то, что умел подражать птицам, кошкам и людям — их голосам и движениям. Ты его разве не помнишь, Зейде? Правда, это было очень давно. Когда Наоми попросила альбиноса подарить ей одну канарейку для Юдит, он ей ответил… Послушай хорошенько, Зейде, что он ей на это сказал: «Придет время, и Юдит получит свою канарейку, но не сейчас и не от тебя». Она тогда расплакалась, убежала, но вскоре вернулась опять. Это очень нелегко для маленькой девочки — потерять свою маму, но еще тяжелее, если мама ее умерла, а она вдруг полюбила другую женщину. Сколько лет я не видел девочку Рабиновича! Я помню, как-то она сказала мне: «У тебя такая красивая жена, Яаков», будто оба мы изменяем, она — своей матери, а я — Ривке. Наоми были маленькая, но очень умная девочка. Жаль только, что она вышла замуж за этого городского. И он ей не пара, да и Иерусалим ей не место, но ведь у них ребенок, так я слышал… Одед еще возит тебя к ней? Он отличный парень, этот Одед. Не такой способный, конечно, как его сестра, ему могло бы больше повезти в жизни, ну… ты понимаешь, жена и все такое… Было забавно наблюдать, как Наоми ухаживала за Юдит, точно как мы с Сойхером, любовалась издалека и дарила всякие маленькие подарки. Не одежду, конечно, или духи с коньяком, как Сойхер, и не свадьбу, как я, однако у Наоми была одно существенное преимущество — в отличие от нас, она могла прикасаться к Юдит. Уже тогда она понимала то, чего не знал ни один из нас, что любовь — это не фунт изюму и в ней тоже есть свои законы и правила.
Наоми обнимала ее, дарила ей букеты полевых цветов и держала за руки. Может, она боялась, что я или Глоберман отнимем у нее Юдит? Никто не понимает в таких вещах. Иногда твоя мать водила Наоми на могилу Тони, сама бы она не пошла — маленькие дети не часто навещают могилы своих родителей. Юдит брала ее на кладбище не только в годовщину смерти, когда все собирались вместе — Рабинович, Одед, Менахем с Бат-Шевой да еще кое-кто из деревни. В другие дни они приходили лишь вдвоем, а я прятался, издалека наблюдая за ними. Тебе-то я могу рассказать об этом, Зейде, ты ведь тоже подглядывал, а? Сидел себе в ящике, который я смастерил, и следил за людьми вместо птиц. Ты ведь и за мной подсматривал, не так ли? Мне было даже в какой-то степени приятно, что ты на меня смотришь, потому что там, у автобусной остановки, я был, пожалуй, самой странной фейгале,[70]какую ты мог встретить. Так спроси меня, что же искала твоя мать на могиле Тонечки Рабинович? Этого я так никогда и не понял. Она брала с собой девочку, и я видел, как они стояли вместе в зарослях цветущих цикламенов возле могилы, рука об руку. Цикламены вообще охотно растут на кладбищах, точно так же, как анемоны любят старые развалины и пустыри. Могилы для них всего-навсего огромные камни, а они всегда растут меж камней. Ласточки устраивают себе гнезда в хлеву, а воробьи селятся под крышами, только вороны никогда не расстаются с деревьями, принадлежащими им еще со времен сотворения мира, и не вьют гнезд более нигде. С одной стороны, они живут недалеко от людей и вовсе их не боятся, но с другой стороны, вороны не станут жить на содержании у нас, как, скажем, голуби — единственные птицы, которых я терпеть не могу. Размахивают оливковымиветочками: символ мира, тоже мне… А у себя в голубятне друг дружку насмерть заклевывают. Ты ведь видел, Зейде, какими безжалостными они становятся, когда воюют за место на крыше. Просто ужас какой-то! Голубь может быть полумертвым, истекать кровью, лежать лапками кверху, но разве пощадит его голубь-победитель? Волк пощадит, медведь… Но голубь — дудки! Он будет его преследовать и клевать, пока не добьет совсем. Вороны иногда тоже так поступают, но они-то не пытаются вырядиться миротворцами… О чем это я? Ах да… Они стояли там, у могилы, и молчали, но было видно, как рука Юдит все гладит и гладит девочку по спине, а та стоит, не шелохнется и мурлычет, как котенок. Потом обе брели тропинкой между полей, до самой деревни. Девчонка резвилась, как теленок весной, а твоя мама шла рядом и смеялась. Теперь она сама лежит там, под цикламенами и нарциссами, недалеко от Тони, а Рабиновичу нужно приходить на две могилы — его Юдит и его Тонечки. Только сил на ходьбу у него не осталось, вот он и сидит на пне того эвкалипта, что срубил, гвозди выпрямляет да тоску тоскует. У того, кто хочет тосковать, на выбор столько видов тоски! Можно тосковать по кому-то, кто ушел, но может вернуться, или по тому, кто вернулся, но уже не тем, кем был раньше, однако хуже всего тосковать по кому-то, кто просто умер и не вернется больше никогда. Именно этой тоской я тоскую по твоей маме, Зейде, у нее нет ни начала, ни конца, она лишь увеличивается в размерах, как раковая опухоль в душе. Все оттенки тоски схожи лишь в одном — в том, что ничем ее не утолить, никакой водкой не залить, и лекарства от нее нет, и нет для нее понятных причин. Моя бедная мама говорила на это: «Оф банкен дарф менч кейн теруц».[71]Это очень верно. Королям не нужны причины, главе полиции не нужны причины, и военным генералам они тоже ни к чему. И моему дядьке, в мастерской которого я работал как проклятый, тоже не нужны были никакие причины, только палка ему была нужна. Тоска, как и все сильные мира сего, не нуждается в причинах.
Я был тогда совсем юным. В силу своей молодости и бессмертия, с удивительной легкостью я вознесся над столом, воспоминаниями Яакова и его страданиями. Я представлялся самому себе большим соколом, свободно парящим в струях теплого весеннего ветра. Сегодня, заключенный в темницу собственной тоски, я понимаю смысл тех его слов, познавая с возрастом и капризы памяти, и изощренность раскаяния.
Описывая свою жизнь, Яаков предсказывал мою. Еще он рассказывал о том согнутом буквой «г» человеке, возлюбленном моей матери, на которого мне указала в Иерусалиме Наоми, про Моше, намертво прижатого повозкой в вади, и про Одеда, сироту, брошенного всем миром, Синдбада обиды, молока и далекого чужого континента.
Он говорил о Юдит, о ее отнятой дочери и о неприступной крепости, которой мама окружила себя, встречая людское злословие своею левой, глухой стороной. Стоило появиться у ворот незнакомцу, как она скрывалась в хлеву, высылая Наоми разведать, кто бы этo мог быть. Продумывающая каждый свой шаг и предельно осторожная, она все же не смогла полностью оградиться от прошлого. Моя мать всячески избегала встреч с тряпичными куклами в руках у детей, до самой своей смерти наотрез отказывалась перебирать чечевицу и варить из нее суп, однако образ дочери подстерегал ее за каждым углом. Юдит видела ее, когда разводила молочный порошок в поилках телят и когда приближала лицо к цветущему горошку; думала о ней, глядя на облака и прислушиваясь к галдящим воронам, на рассвете солнца и при заходе луны. А по ночам она лежала, глядя в темноту, и прошлое вновь приходило к ней, криком раздирая горло. «В темноте, Зейде, — сказала мне мать однажды, но я был слишком мал, чтобы понять ее, — в темноте достаточно места для всех бессонных глаз и всех тоскующих сердец».