Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Только не я.
— Ты не скупой, Зейде, ты просто болван, и я не знаю еще, что хуже, — ответила Наоми, — но мать твоя была очень скупа на любовь. Ты обращал внимание на то, как она ходила, сжимая руки в кулаки? Я поначалу думала, что она вот-вот кого-то побьет, а потом поняла, что в этих закрытых кулаках что-то спрятано. Может, та ласка, которой я так ждала, а она хранила ее совсем для другой девочки. Ты думаешь иногда о своей сводной сестре, Зейде? Возможно, и я тебе сводная сестра… Только у могилы моей матери Юдит гладила меня. Раз в месяц она водила меня туда. Лишь там, на кладбище, ее рука разжималась и все гладила, гладила меня по спине… А больше всего я любила сидеть на бетонной дорожке к хлеву, которую папа для нее проложил, и есть с ней гранаты. Ты помнишь эти гранаты, Зейде?
Раз в неделю в деревенском клубе показывали кинофильм. Одед привозил из Хайфы плоские коробки с мотками пленки, иногда подходил к маме и, потупив взгляд, сообщал: «Это фильм из Америки». Она почти никогда не ходила в клуб, за исключением тех дней, когда там демонстрировались американские фильмы. Я сидел рядом с матерью и вместе с ней смотрел на чужие улицы, дома и дороги, мелькавшие на экране, и так же, как она, мысленно представлял себе ее дочь, гуляющую по этим улицам. Как это часто бывает, дочь взрослела в ее воображении, росла и набиралась ума, черты ее лица и взгляд менялись. Юдит кричала вместе с ней, испугавшись в первый раз при виде окровавленной простыни, и забывала вместе с ней язык ее матери и саму мать.
Однажды ночью ей приснилось, что дочь вышла замуж и у нее родились близнецы, оказавшиеся, к ужасу Юдит, как две капли воды похожими на того негодяя, чье имя мне до сих пор нельзя произносить или упоминать. Она молчала всю обратную дорогу из клуба. Придя домой, Юдит прикладывалась разок-другой к бутылочке граппы, вздыхала и лежала в темноте, прислушиваясь к шепоту троицы братьев: «если бы», «не будь» и «как бы не», к ехидному хихиканью Ангела фон-Шлафф и к ночным блужданиям Моше — от кухонных шкафов к комоду с бельем, дверь за дверью, под кроватями и в подвале. Затем он выходил во двор и осторожно простукивал стенки сарая, переставляя с места на место мешки и охапки соломы на сеновале. В хлев он не заходил, опасаясь, что его вторжение будет неправильно истолковано, зато вновь и вновь обшаривал курятник и возвращался к сараю, ибо всерьез начинал верить в способность косы к самостоятельным перемещениям с места на место, всяческому увиливанию и надувательству.
Бетонная дорожка, ведущая от дома к хлеву, была проложена Рабиновичем еще до моего рождения. Со временем она покрылась неровными пятнами лишайника, а сквозь трещины пробивали себе путь ростки степной акации.
— Эту дорожку мой отец проложил для твоей мамы. Красивый подарок, правда? Ты должен был видеть выражение ее лица, когда он закончил и сказал: «Это для тебя, Юдит». Будь то Глоберман, он бы, наверное, поклонился ей и сказал: «Госпожа Юдит не должна пачкать свои прелестные ножки в грязи и навозе. И точка!» А если бы был Шейнфельдом, то опустился бы в грязь и предложил, чтобы она ходила прямо по нему. А мой папа взял и проложил ей дорожку — просто и без украс.
На третий год пребывания Юдит, в конце лета, Рабинович привез из Хайфы цемент, доски и гравий. Он построил опалубку, втыкая в землю железные прутья и заливая в образовавшиеся квадраты жидкий бетон с гравием. Хорошенько разгладив дорожку и полив ее водой, Рабинович позвал Юдит. Мама необыкновенно развеселилась тогда, приподняла одной рукой подол своего платья, другую протянула Наоми, и обе они протанцевали от хлева к дому и обратно, высоко подбрасываяноги и смеясь.
— В ту зиму мы уже не тонули по колено в грязи, ты просто не можешь себе представить, как мы радовались.
— Маме ты не сделал такую дорожку, — упрекнул отца, по своему обыкновению, Одед.
Он упорно обходил полосу бетона стороной и в течение двух лет шагал рядом с ней. Потом Одед сдался, но тропинка — сиротский упрек, протоптанная им когда-то, — видна и по сей день.
Гранатовые деревья, посаженные Тоней, перед Пасхой покрывались множеством маленьких алых бутонов, расцветавших затем пунцовым. В месяце сиван появлялись багровые завязи, наливались и рядились в маленькие короны. Юдит сворачивала из газетных листов колпаки и вместе с Наоми укрывала плоды на деревьях. Ранние сладкие гранаты, наполненные крупными розовыми зернами, поспевали уже к Новому году,[74]а поздние, темно-красные внутри и кисловатые, Юдит собирала после праздника Суккот. Выжимая из них сок и процеживая его через добела застиранный кусок полотна, она научила Наоми делать из него вино.
С тех пор прошло много лет, но картина, запечатленная в моей памяти, удивительно ясна — женщина, уже умершая, и девочка, уже взрослая, в одинаковых синих хлопчатобумажных платках, босые ступни их кололи крошечные острые волчки, опавшие с эвкалипта, еще живого тогда, и твердые круглые кипарисовые шишечки
Юдит сорвала с дерева гранат, легонько постучала по нему со всех боков деревянной рукояткой ножа и срезала его корону. Полоснув по твердой кожуре, она отложила нож и пальцами разломила гранат надвое.
— Никогда не разрезай гранаты ножом, Наомиле, — сказала она, — железо портит весь вкус.
Юдит добывала из плода зернышко за зернышком, раскачивая их пальцами правой руки, затем переправляла в левую ладонь, сложенную лодочкой, а оттуда — в рот.
— Это мамины деревья! — злился Одед.
— Вот и ешь вместе с нами, — примирительно отвечала Наоми.
— И чтоб ни зернышка не упало, — шутливо произнесла Юдит, — кто уронит хоть одно — проиграл!
Сегодня никто не ест гранатов с этих деревьев. Каждую зиму на них квартируются малиновки, каждой весной они расцветают пунцовыми цветами и родят богатый урожай. Повинуясь необъяснимому чувству долга, я укрываю от птиц несозревшие плоды гранатов газетными колпаками, как мама когда-то, однако спелыми я их не собираю. Лето близится к концу, птицы и ветер треплют и рвут бумагу на ветвях, а по кровоточащим трещинам на боках переспелых гранатов ползают фруктовые мушки, знаменуя собой начало осени. Затем кожура на плодах высыхает и твердеет, и висят они, как маленькие мумии в потрепанных саванах.
Спи, моя Наомиле, спи, моя ладная,
Спи, пока светит в окошко луна.
Утром разбудит тебя, ненаглядная,
Пенье пичужки в проеме окна.
Шлафф, майн Наомиле, майн кляйне
Лиг нар штил ун эр зих цу…
— Может, ты перестанешь петь Наоми эти свои колыбельные? — возмущался Одед.
Горечь и отчужденность сделали его лицо совсем недетским, и даже походка Одеда была походкой взрослого человека. По вечерам Юдит укладывала детей спать, рассказывая им на ночь разные истории и сказки. Преданность и любовь, сквозившие в каждом взгляде Наоми на Юдит, ужасно злили Одеда.