Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эв-ва, весёленькая грядёт ночка.
Плечи у нас обгорели, схватились волдырями. Пока вязанка лежит на одном месте, ещё терпимо. Но меня угораздило споткнуться. Какая-то кривуляка ножом воткнулась в спину, я взвыл по-собачьи. Слышу: лопаются мои волдырики, горячие струйки сбегают по мне.
Тащились мы черепашьим ходом. Глеб что-то бормотнул, я не разобрал. И через два шага расплачиваюсь.
Моя вязанка наехала на тунговый ствол — вытянулся над тропкой, сливалась с высокого бугра.
Я отскочил назад, не удержался и с полна роста ухнул волдырной спиной на проклятую вязанку, будто на доску со стоячими иголками. Искры из глаз ослепили меня.
— Я ж тебе, тетеря, говорил! — вернулся Глеб. — Чем ты только и слушал!
Он приставил попиком свою вязанку к тунгу, подал мне руку.
— Вставайте, сударь. Вас ждёт ночь без сна и милосердия.
Я кинул мешок на плечи.
Глеб поднял мою вязанку, я подлез под неё.
— Взял?
— А куда я денусь? Взял…
Он осторожно опустил мне вязанку, и мы покарабкались в гору.
На большаке он с ожесточением сошвырнул в канаву свой сушняк, молча побрёл назад помочь мне.
16
Только солнце может благополучно заходить слишком далеко.
Дома нас встретила Таня.
Она сидела на скрипучих перильцах, готовых в любую минуту завалиться, и грызла семечки. Всё крыльцо было толсто закидано пахучей лузгой. Увидела нас, спрыгнула на пол, быстро поправила тесную красную юбку.
— Здоров, Глебушка, — рдея, уважительно подала Глебу пухлую томкую руку.
— Здравствуй, коли не шутишь! — с напускной лихостью давнул её за одни пальчики наш притворяшка.
Как же! Плети, плетень, сегодня твой день! Чего он вола вертит? Перед кем комедию ломает? Сам же рад-радёшенек встрече. Полтинники сразу продали!
— Привет, мизинчик, — кивнула мне Таня.
— Привет, тёзка.
Мы с нею мизинчики, меньшаки в своих семьях. На этом наше родство обламывается. Зато за Глебом с Танюрой тайком бегает по району кличка жениха и невесты. Было, сидели за одной партой. В седьмом она бросила школу, и теперь в свои пятнадцать Таня уже не учится, работает на чаю.
Отец и мать её погибли в войну. Так говорилось всем.
На самом деле родители пропали в тюрьме.
Отец самоуком научился читать по складам. Пока перепрыгнет через долгое слово, плотно взопреет, а таки перепрыгнет. Сначала брал в библиотеке всё детские книжки, к взрослым боялся подступаться. А тут набежал на «Мать» Горького. Отважился, взял.
Полгода казнился. Принёс назад.
— Понравилась? — спросила библиотекарша.
— Нет!
Библиотекарка палец к губёнкам.
Отец и вовсе ошалел.
— Что ты мне рот затыкаешь? Имею я праву иметь свою мнению? Вроде-кась и-ме-ю! Вот я и сымаю спрос. Почему простые люди у него не скажут живого словечушка? Чтобы в душу легло праздничком? Всё лалакают книжно, как иноземы какие.
— Да, да! — подпела мать. Жили родители ладно. Везде часто появлялись вместе. — Он всё читал мне. Так я чудом не угорела со скукотищи.
— Есть в книжке один «хохол из города Канева». Смехотень! Этот хохол по-хохлиному одно словко знает. Одно-разодно! Ненько. И амбец. И лупит этот хохол по-русски чище профессора твоего. Я прямым лицом скажу. Сам Горький, по слухам, будто с людского дна. Он-то мотался по Руси с заткнутыми ухами? Не слыхал, как народушко льётся соловьём? А что ж в книжке этому народу он замкнул души? Почему простой люд ляпает по-книжному? Аж блевать тянет!
— Блявать кликнуло? Будешь! — Из сумерек книжных рядов чинно выставился облезлый старчик.
— А чёрные палки его вовсе допекли, — пожаловался отец библиотекарше. — На кажинной страничке по полтора десятка!
— Это что ещё за палки?
— А такие чёрные чёрточки… Как перекладинки на виселице… Читать неспособно… Тольке разбежишься читать — спотыкаешься об эти чёрные палки раз за разом…
— Уже и тире ему не такие у дорогого Алексей Максимыча. Там полюбишь! — пообещал старчик.
Отцу и матери отломили по три года. «За дискредитацию великого пролетарского писателя».
Четырёх девок подымала вдовая тётка. И родители сгасли в тюрьме, и тётка уже примёрла…
Горькие четыре сестры ютились в одной комнатёшке. Будь в семье хоть двое, хоть десятеро — каждую семью совхоз вжимал в одну комнату. Чижовы крутились от нас через одну, семисыновскую, комнату. Их дверь выбегала на соседнее крылечко. (На каждом крыльце было по две комнаты.) Из приоткрытого единственного чижовского окна хрипло и жизнерадостно раздишканивала чёрная тарелка-балаболка:
— Над страной весенний ветер веет,
С каждым днём все радостнее жить.
И никто на свете не умеет
Лучше нас смеяться и любить!
— Где все ваши? — спросил Глеб лишь бы не молчать.
— Кто где. Мамочка, — самую старшую сестру Настю звала Таня мамочкой, — совсем сбилась с путя. Ушла в глубокую любовь. Где-т страдает со своим мигачом. Чего она перед ним стелется? Или боится закиснуть в старых девках?.. А и то… Двадцать три уже… бабка-ёшка…
— А Домка с Дуськой?
— Э!.. Обкушались иночки мундирной картохи с камсой. Попа́дали спать.
Мне неловко торчать возле Глеба с Танчорой пустым столбиком. Я шатнулся к себе в дупло.[57]
Развожу керогаз и слушаю их трёп.
— А я была сегодня в городе… На́ семечек…
— Что видала?
— Всё видала, что другие видали. — Дверь малешко открыта, я вижу, как она перебросила со спины на грудь тяжёлую белую косу толщиной в руку. То расплётет конец, то снова заплетёт. — Знаешь, а ко мне пристебнулся… А за мной уплясывал один городской… закопчённый фигурин,[58] — и похвалилась, и пожаловалась Танюта.
— Всего-то один?
— Тебе смешалочки. А я и от одного не знала, как отрезаться. Ни рожи, ни кожи, ни виденья… А туда же… Расфонтанился… Ростом Боженька не оскандалил, зато мордень нацепил ему козлиную…
— Постой, постой… И это-то фигурин?
Танечка замялась.
— Конечно… Шевели хоть каплю понималкой… Будь страхолюдик какой, разве б крутила я с ним слова?.. А что шишки против него покатила сейчас, так это … с радости, что совстрела тебя… Ну… Я и так, я и сяк… Не отбиться! Покупил козлюрка целое кило яблок. «Не возьмёшь — не отстану!» Я — ну не бешеная тёлушка? — взяла. А липучка по-новой. Подговаривается к свиданию. В девять в парке. Вишь, чтоб стемнело… С первой минуты разбежался на обнимашки где в тёмном углу… Ёшки-крошки! Он по нахаловке, и я по нахаловке. «В восемь! — кричу. — Нет!.. В семь! Только до