Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все бы ничего, но Алексей, придя в себя после всех этих изменений, вплотную принялся за «русскую идею». Он зачастил в православный храм, повадился вести там душеспасительные разговоры с батюшкой и прихожанами, стал таскать домой дикие брошюры о смысле истории, о России, о народе-богоносце и о прочей ахинее. Какое-то время, слава богу, недолгое, он требовал от нас называть его не Алексеем, а Андреем! С пеной у рта убеждал, что только по ошибке он получил такое имя, а на самом-то деле он и есть Андрей Первозванный, некая эманация апостола, принесшего по легенде христианское учение в Древнюю Русь. К счастью, эта блажь длилась недолго – очевидно, поп его вразумил.
Сначала он пробовал работать – сортировал корреспонденцию в почтовом отделении, но не выдержал и месяца: просто перестал туда ходить. Пенсию он тратил на книги, брошюры, газеты. Русские газеты выписывал из Москвы и читал их от корки до корки. Что-то постоянно записывал, подшивал, анализировал, по каждой проблеме звонил Стуре, ведя с ним по телефону политические диспуты. Мало того что это было разорительно материально – знали бы вы, сколько денег уходило только на оплату телефонных счетов, – это было разорительно и морально, поскольку Стуре уже без дрожи не мог слышать рассуждения про все эти русские реалии, все эти дикие нашему уху фамилии: Ельцин, Путин, Чубайс, Жириновский…
Порой волна консультаций спадала, и Алексей замолкал на время. Выяснилось, что он конспектировал переговоренное и передуманное, облекал это в форму газетных статей и публичных лекций. А затем обрушивал статьи и лекции на бедного Стуре с новой силой, требуя полемики, «замечаний по существу», возражений и поощрений.
На православную Пасху он крестился. Торжественно и церемонно он пригласил нас всех в храм. Мы стояли посреди золоченого православного безобразия, слушали косноязычного попа и визгливый хор.
Еще первым моим летом в Дании прилетел из Америки его отец и увез детей сначала в Израиль, а потом на Кипр. Я не то что чувствовала, что там что-то такое произойдет, но когда они улетали, просила Машу не отходить ни на миг от брата Миши во время поездки, на экскурсиях, и особенно – на пляже. И вспомнила о своем открытии, когда они прилетели и Маша первым делом рассказала мне, что произошло на пароходе по пути с Кипра в Грецию.
– А Алексей? Как он себя вел? – спросила машинально.
– Ой, мамочка, он был такой странный… Мне кажется, он влюбился в Ксюшу. Он на Кипре не отходил от нее ни на шаг.
– А папа?
– А папа не отходил от тети Маргариты.
Я была уверена, что произошло на корабле ровным счетом то же самое, что когда-то в станице Белой и потом – в Нью-Йорке. Просто уверена. Бывший муж выглядел подавленным, встречи со мной не искал, но мне показалось, что он хочет сказать мне что-то, в чем и себе боится признаться.
Как вы уже могли догадаться, я с нескрываемым нетерпением ждала, когда Алексей съедет на свою квартиру. После чего я почти прекратила общение с ним, только изредка по телефону. Я полностью делегировала эти полномочия Стуре, да близнецы иногда навещали Алексея. Когда же он приезжал к нам в воскресенье на ужин, меня охватывало оцепенение.
VII
Меня спас Стуре. Я по-прежнему не понимала, не чувствовала, что такое любовь и существует ли она вообще, но в отношении Стуре я начала испытывать некое чувство благодарности, что ли. За ним я была как за каменной стеной, и, что самое удивительное и приятное, я начала понимать его, его слова и поступки, казавшиеся мне раньше странными. Его прямота, его честность мне стали нравиться. Прежде такая прямолинейность была смешна, мне он казался ущербным, мне подсознательно хотелось азиатчины, которой я была вскормлена на родине. А оказалось, что азиатчина – вещь хоть внешне и изощренная, но внутренне гораздо более простая и убогая, чем благородная, не зависящая от обстоятельств скандинавская прямота.
Порой ночью, когда я не могла долго уснуть, я с ужасом вспоминала свое московское бытие. Я ведь была почти (да что почти!) нимфоманкой, и как было не быть ею, когда весь тамошний воздух на ней, на родине, пропитан насквозь ложью и развратом. Безудержным, гиблым, отвратительным. Мне пришлось еще раз в жизни вдохнуть этого воздуха и физически почувствовать, как мысли шалеют, как мерзости лезут в голову, в сердце, в промежность. Да-да, я говорю нарочито грубо, потому что так и есть. Я, повторю, чувствовала это в Москве в последний раз физически. И больше не хочу.
Мне пришлось ехать в Москву, чтобы продать часть принадлежавшего мне имущества. Я приехала вместе с Алексеем. Стуре настоял, сказал, что если на моей родине все так плохо, как я говорю, то недурно объяснить это на месте, показать моему старшему сыну. Возможно, тогда он поймет, перестанет бредить Россией и своей ролью в ее истории. А через два дня после нашего приезда прилетел из Америки мой бывший муж.
Моя мама визу наконец получила, и я намеревалась забрать ее с собой окончательно. Алексей же ехал с твердым намерением – остаться. Он только об этом и говорил, и, кстати, ловко, не по-русски, выучил, что он тоже имеет право на свою долю имущества, и рассчитывал получить часть нашей квартиры, чтобы в ней поселиться. Я пока не разочаровывала его, не говорила, что, останься он в Москве, он потеряет пенсию в Дании. И на что он будет жить? Я хотела сначала попытаться разубедить его примерами российского безобразия, а уж потом – использовать этот козырь. Не могла же я, в самом деле, сказать ему, что если уж он на Западе умудрялся убивать ни в чем не повинных девочек, то в России у него появятся все шансы превратиться в Чикатилу, а то и похуже. И кончить свои дни на зоне в какой-нибудь дикой Коми.
Мои надежды рухнули сразу после приезда на Ленинградский вокзал – мы летели на самолете до Хельсинки, а оттуда поездом. Алексей был в полном восторге от всего: от русской речи, от русских просторов, от русской якобы непосредственности. Его отнюдь не повергла в ужас первая же картинка, которую мы увидели, переехав финско-российскую границу под Выборгом: пьяная русская баба мочилась перед окнами поезда под насыпью, мочилась, чуть присев, задрав юбку, являя нам свою задницу.
– Ужас какой! – вздохнула я.
– Почему? – сказал он, внимательно рассматривая бабу (поезд шел медленно, так что все можно было рассмотреть в подробностях). – Это у вас (он так и сказал «у вас») в Дании все боятся друг на друга даже посмотреть, а здесь – воля!
Да уж, воли было здесь бесконечно много, столько же, сколько и рабства. Они были, эти два понятия, одного корня, одного размаха, эти Ян и Инь русского бытия: никуда друг без дружки.
Мы поселились в своей квартире в Крылатском. Там царил полный беспорядок: вещи были сложены для переезда, а мама ютилась среди коробок и тюков в кухоньке. Я обомлела, когда вошла, – столько барахла, оказывается, накопилось за нашу, в сущности-то, не слишком и длинную жизнь на родине. Куда все это девать? Не везти же в Данию, в самом деле. Там мне как раз нравилась пустота, простор в доме, а это сразу все захламит. Продавать здесь было немыслимо. Но и выбрасывать тоже…
Михаил остановился у своих родителей. Наутро он приехал и тоже удивился: столько барахла!