Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Секундочку, при чем тут Венгрия и заповеди с Синая? – подмигнул отец. – При Моше еще не было Европы.
– Наше время – не улица с односторонним движением. Все события, имеющие смысл, не отстоят далеко друг от друга. Скажем, если бы меня сейчас Господь прибрал во времена Иегошуа, я бы точно так же поостерегся есть на Песах рыбу, как не ел ее мой прадед в Венгрии. Ибо Господь может делать со мной что угодно, но Он не вправе лишать меня памяти. «Помни!» – вот главная заповедь. Все остальные выводятся из нее. Я никогда не забуду, как отец меня, трехлетнего, закутал в талит и привел первый раз в хедер. В хедере мне дали намазанное медом печенье в форме букв, я слизывал мед – и так начал учить алфавит.
От этих времен в дневниках отца осталась запись: «Когда Костик рассказывает о Большом взрыве, об инфляционной теории, когда отчасти становится в ощущении понятно, что вся Вселенная, со всеми ее галактиками, пульсарами и черными дырами, когда-то была размером буквально с шарик авторучки, иными словами, в прямом смысле помещалась на кончике пера, кажется, что эта мысль должна нас сильно сближать – стискивать всё живое и неживое во Вселенной, не только нас друг с другом и животными, природой, но и странно роднить со звездными туманностями, делая их чуть ли не одушевленными; исчезает далекость и, кажется, смерть, раз мы способны хотя бы представить подобную близость».
Я помнил эти разговоры, «лифтеры» называли их «телегами»: «Сегодня Физик разогнал отличную телегу про Big Bang!»
«Лифтеры» подшучивали над собой: «Разве удобно жить в лифте? Его же все время вызывают». Некоторые с дерзновением принимали такой образ жизни на отвесной стене: «Что ж? – пожимал отец плечами. – Каждый мужчина – это случайно выживший мальчик». При том что всё, абсолютно всё, что было доступно его знаниям и случайным заработкам, похожим иногда на смесь криминала и попрошайничества, шло у него в дело, он ни от чего не отказывался. А в тяжелые времена приходилось прибегать и к воровству на заправках ради пропитания, и побираться на корм очередной подобранной собаке – трясти у автобусной станции жестянкой из-под кофе, подобно тому как живописно оборванные харедим на перекрестках по пятницам собирают подаяния, чтобы было чем встретить субботу. Пока я не начал помогать отцу, он жил впроголодь.
Я страшился представить, как погибла Янка, никогда не спрашивал об этом отца, знал только, что тот обезумел, жил потом на улице, натурально побирался у банкоматов, попадал в полицию и, наконец, оказался у францисканцев.
Когда отца переселили из приюта в рillbox, он прислал мне на институтский адрес письмо: «Милый Костик, прости, что не писал, было не до того: одно время, как чижику при пожаре в борделе, а в другое – как каторжанину в сибирских рудах. Теперь, пожалуй, схлынуло, я обрел гавань и спешу прислать тебе географическое описание своей жизни. На конверте новый адрес; надеюсь, ты вскоре навестишь меня». Далее шло отксеренное из тетради описание, которое, очевидно, отец рассылал многим адресатам. «Я живу на самом краю Иерусалима, из окон иногда доносится колокольный звон Вифлеема, виден господствующий над ландшафтом вулканический конус Иродиона и гора, с которой волхвам вновь открылась рождественская звезда. Отсюда начинается могучий – широкий и непрестанный – спуск через пустыню в самую глубокую впадину на суше планеты. После дождя, когда воздух промыт от пыли, над горизонтом нависают горы Моава, подсвеченные закатом, как надвинувшаяся вплотную гигантская луна. Мне всегда казалось, что ландшафт – сущность, обладающая если не речью, то мыслью. Колыбель цивилизации обязана была возникнуть не в случайном месте, а в некой утробной сердцевине, окруженной климатическим и рельефным многообразием, столкновением тектонических плит, морей, путей, идей. В древности мало кто сознавал реальный уровень высоты относительно моря того места, на котором стоял, ни о какой географии не было речи вообще. Земля, обетованная Аврааму, была словно выбрана из точки, принадлежащей будущему. В этом обещании содержалось не столько владение завидным клочком земли, сколько будущность человечества. Чрезвычайно разнообразная, подобно самому Израилю».
Меня смущало отчасти в визитах Леви то, что он допускал причастность отца к махинациям на черном рынке древностей, что отцово исчезновение каким-то образом увязывается с этим. Мне неприятны были эти догадки, хотя я соглашался, что любопытство могло завести отца в страшные дебри, – но не такие же. Тем не менее он не был святым, и я решил вместе с Леви добросовестно отработать и эту версию. Правда, чересчур просто было бы думать, что отца задело банальное криминально-археологическое приключение, связанное с контрабандой древностей, черными копателями и рынком фальшивок. Но на то Леви и был следаком, чтобы не приумножать сущностей без необходимости, так что я погружался в архив и под этим углом. Я продолжил этим заниматься и тогда, когда Леви загремел в больничку, хотя из разговоров с Фридляндом окончательно стало ясно, что эта версия отпадает – слишком уж отец был оторван от земли; я бы скорее поверил, что он мог пропасть в спрессованных и смешавшихся в иерусалимском грунте эпохах, в их разломах. Собственно говоря, я был уверен, что он исчез во времени, а не в пространстве. Зазевался, засмотрелся, ступил не туда, некстати уснул или проснулся, – и ухнул в такой разлом. Может даже, такие провалы в века с отцом уже случались. Я легко мог себе представить, как среди свежих археологических открытий оказались очередные фрагменты кумранских рукописей, и в одном из них был опознан палеографически безупречный отрывок из стихов отца.
Многое, что происходило со мной в последнее время, носило характер грезы, и мне давно пора было остановить этот поток видений, пройтись по нему ньютоновским принципом – неким масонским циркулем и отвесом, поверить прозрения ремесленным расчетом. Мне необходима была несгибаемая ось, полностью относящаяся к реальности, на которую я мог бы нанизать то, что со мной случалось. Такой осью стала темная материя – я начал отвечать на письма своих научных корреспондентов, вчитываться в обширный поток публикаций; это меня примирило с действительностью и дало понять, что духи – вот она, скрытая масса Вселенной. Я искал темную материю, а она, оказалось, ищет меня – потому я и вижу духов, их ошалелые пляски. Памирские духи не хотели подпустить меня к данным, потому что пугались проникновения в тайну своего существования. Сдрейфили и диковатые, наивные духи Невады. Но умудренные иудейские призраки уже видали на своем веку столько жрецов и религий, столько вероучителей, пророков и магов, пытавшихся их то заклинать, то изгонять, уже так давно познали тщету преодоления непроницаемости двух миров, не вступающих во взаимодействие, что и на этот раз не видели нужды суетиться. Нужной мне осью оказалась смычка, водораздел между научно постижимым и познаваемым только верой.
Собственно, Ньютон и был тем, кто провел эту ось через центр своего чертежа Храма.
Ватсон больше всего любил весеннюю пустыню, когда можно было не носиться по ломкому периметру шакальих меток на пыльных тамарисках, а совать нос в цветы, чихать, и фыркать, и гонять пчел. В сумерках он исчезал, отправляясь к бедуинской стоянке, куда подтягивалось стадо овец, пахнувшее сыром и пометом. Поднимая пыль, овцы топтались, семенили и, шарахаясь от суетившихся овчарок, втягивались в загон из сложенных камней. Псы встречали лабрадора звонкими, басовитыми и охрипшими голосами, но никогда не рвали – иногда даже позволяли приблизиться к течной суке. Под лунным светом овцы казались грудой валунов. Луна превращала пустыню в широко раскинувшийся сон, обрамленный поверху огнями иорданской, более населенной стороны, возвышавшейся над лезвием ртутного блеска Мертвого моря. Отец и потом я сидели над косогором, поджидая, когда Ватсон вернется после своего весеннего моциона, обычно под присмотром какого-нибудь пса, следившего, чтобы гость наверняка покинул границы владений.