Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я подумал, что он снова начнет меня целовать, но тень пробежала по его лицу.
— Хотя конечно, — грустно вымолвил он, — к живописи это отношения не имеет!
— Да нет же, Свен, это — живопись, а ты — художник!
Полагая, что такое неверие в свои способности ему привили в лицее, где какой-нибудь преподаватель со своими академическими предрассудками вбивал своим ученикам, что живопись начинается с мольберта и кисти, я привел ему пример одного великого художника прошлого, который составлял свои краски из веществ растительного происхождения. (Его звали Понтормо, впрочем, я не назвал Свену его имени, будучи убежден, что ни в одной школе мира никто не упомянет церквушку Санта Феличита: чтобы снова взглянуть на его «Снятие с креста», я был даже готов лишний раз съездить в эту дурную Флоренцию!) «Никто после его смерти, — добавил я, — так и не смог разгадать секрета его розовых и зеленых красок».
— Ты не хотел бы мне помочь раскрыть этот секрет? Нужно будет просто собрать как можно больше самых разных растений.
— Конечно! — воскликнул он, — хоть сейчас, если вы возьмете меня с собой!
— Ты забыл, — сказал я, — что нам еще нужно доделать одно важное дело.
Я поднял простыню, на которой, не в силах оторвать глаз от нашей совместной работы, ему хотелось еще бесконечно подправлять какие-то детали. Затем с самым решительным и непроницаемым выражением на лице, на которое я только был способен, хотя после того, как он поцеловал меня, сердце так и прыгало у меня в груди, я направился к колонке. Не обращая внимания на его крик, я приладил обратно к крану трубу, которую я снимал, чтобы напиться, и направил струю воды на наши рисунки, которые смыло в одно мгновение. И с тем же спокойным и равнодушным видом я принялся подвешивать на прищепки простыню, которой вернулась ее прежняя белизна, краем глаза при этом поглядывая на огорченного и разочарованного Свена. Я добился двух вещей, во-первых — завоевал внимание подростка с помощью занятия, которое ему явно пришлось по душе, во-вторых — раскрыл ему первый раз в жизни столь очевидные недостатки сыновней покорности. Превосходный урок, из которого в глубине своей памяти он сохранит непосредственную радость, не только оттого, что он не спросил у отца разрешения, но что еще и рискнул совершить поступок, который тот бы не одобрил.
Последующие дни и весь остаток лета мы потратили на множество экспериментов, используя основой для своих фресок задние стены одиноких амбаров или внешние стены достаточно удаленных от деревни церквей. Один собирал растения, другой колдовал над их составами. Ежедневное свидание под старой яблоней с узловатым и трухлявым стволом, что росла на полпути меж Касарсой и фермой Свена. Если я почему-либо задерживался, он оставлял мне записку в маленьком дупле: «Жду вас тут завтра», или «А не взяться ли нам за Льва и Ягненка?» Среди прочих басен, Свенн мне поведал одну средневековую немецкую сказку о флейтисте из Гамельна. Вереница крыс, очарованных мелодичными звуками флейты, похоже, была нам еще по силам. Но как изобразить процессию детей, которых музыкант, возмущенный неблагодарностью горожан, увлекает за собой в чащу леса?
Как-то раз я принес Свену рогатку, в качестве возмещения за нанесенные в прошлом обиды. Он уловил намек, так как на следующий день я обнаружил в дупле дерева записку, написанную каллиграфическим почерком на бумаге в клетку, вырванной из его школьной тетради: «Почему вы тогда были так несправедливы?» Едва я успел дочитать, до слез взволнованный этим признанием, как он прыгнул сзади на меня и закрыл ладонями глаза. Он заранее спрятался, чтобы застать меня врасплох, и с тех пор мы поочередно укрывались где-нибудь неподалеку от яблони, чтобы полюбоваться на растерянный вид опоздавшего и прыгнуть внезапно ему на шею. Свен валил меня на землю, и мы катались клубком по траве, прижавшись, друг к другу; ритуальный поцелуй в щеку, возвещал о том, чтобы я поднимался.
По дороге через поле мы наполняли свои рюкзачки разными образцами трав и цветов. Следуя своей методике мелких правонарушений, я подстрекал Свена залезать через забор в частные сады и воровать в часы сиесты самые красивые экземпляры садовых цветов. Тем самым я убивал двух зайцев, пополняя наши запасы диких растений и подогревая его интерес к незаконному и запретному. Белоснежные нарциссы, фиолетовые гиацинты, желтые анемоны, оранжевые георгины, алые розы, пурпурные гвоздики кружили ему голову тысячей своих оттенков и повергали его в экстаз, пока я растирал более прозаичные черные ягоды можжевельника или смолистые стебли фисташкового дерева.
Ставший через несколько лет прекрасным художником (которому только скромность и нежелание переезжать в Рим не позволили добиться всеобщей славы), он научился своему ремеслу не в ателье, с кистями и растворителями, и свои краски он покупал не в магазине, а выбирал их сам в безграничной волшебной палитре, которую ему предлагала природа. Он был невосприимчив к запахам и вряд ли задумывался над тем, как пахнут розы. Весенние заросли пахучего жасмина могли окутывать всю дорогу своим ароматом, а его интересовало только, будет ли сочетаться этот белый жасмин с сиреневым цветом анютиных глазок и сизым цикламеном.
Он становился моим учителем. Моим изощренным находкам (например: смешивать винный уксус с известью, чтобы получить более резкий красный цвет, или использовать еще теплый свечной воск) он предпочитал чистые цветочные экстракты. Чтобы сделать эскиз на стене, ему не нужен был ни карандаш, ни перо. Он щедро выжимал сок своих самых красивых образцов прямо на поверхность, которую он собирался расписать, осторожно проводил пальцем по этой переливающейся микстуре и без всякого предварительного наброска извлекал на свет неожиданные фрески льва с ягненком или крыс с детьми.
Я был изумлен быстроте совершенного Свеном прогресса, но еще больше я был счастлив, когда, отчаявшись исправить неудавшийся профиль или провалившуюся перспективу, он склонял свою голову ко мне на грудь и напрашивался на ласки, которые, из осторожности и с оглядкой на его возраст, дальше поглаживания по голове не заходили. Сочетая эту протестантскую педагогику и целомудренную чувственность, я переживал первую в своей жизни любовь. Один только раз я позволил себе самому обнять Свена и поцеловать его в щеку, когда он написал в своей столь же простой, сколь и чарующей манере очень красивую головку ангела на колонне одной разрушенной часовни.
Я давно хотел сводить его к себе на чердак в Версуте, чтобы поближе познакомить его с моими литературными опытами. Он удивился, что мой рабочий стол стоял не у окна, которое выходило на поля, а у глухой стены. Неблагодарное это занятие, писать книги, — сказал я ему, — не то что рисовать: приходится замыкаться, отгораживаться от мира (так как окно и «панорама» губительны для письма), уединяться от близких, тогда как великие живописцы прошлого работали в команде, часто на глазах у поклонников, и всячески развлекались на лесах, обмениваясь разными шуточками, благо под рукой всегда были фляжка с вином да кусок хлеба и сыра.
Вместо того, чтобы прислушаться к моим жалобам, он довольно разглядывал разбросанные на столе инструменты писательского труда, некоторые из которых были ему неизвестны: перьевые ручки разных размеров, шариковые карандаши, бывшие тогда в новинку, двуцветная резинка двойного назначения, скребок для исправления ошибок, разрезной нож, скоросшиватель и две катушки скотча, обычного и прозрачного. Единственной вещицей из этого набора, что никогда не выглядела смешно в моих глазах, но которую я приобрел лишь много лет спустя, в Риме, было откидное лезвие бритвы, с помощью которого я отрезал страничку с посвящением, прежде чем продать старьевщику за сотню лир те книги, что присылали мне бесплатно из издательств мои коллеги по работе.