Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ступив на старый деревянный мостик, он, уже во власти захватившего его воспоминания, вдруг ощутил, как сотрясаются доски от топота ног, и худые, вспотевшие лица, чуть сгорбленные фигуры партизан всплыли в его памяти. Они неслись попарно, с оружием в руках, стремительно и одержимо, чтобы скорее войти в лес, пока низинный туман не прорвался, полз от ложбины на косогор. Шли не за добычей и славой и не с безгласным повиновением, а чувствуя в себе достаточно силы, чтобы глядеть в глаза необходимости. Такими близкими и крупными виделись они ему сейчас…
Он спустился в ложбину, прошел по ней с полкилометра, потом пересек заброшенную дорогу и мимо притихших лиственниц по росной траве начал подниматься на пригорок. Осторожно, с легким шумом перепархивали птицы.
Продираясь сквозь колючие перевитые кустарники, он меж стволов берез, будто по ту сторону времени, увидел поляну. Под синью отстоявшегося неба она мерцала голубоватым светом.
Он настороженно подошел к поляне, замкнутой лесом, и почувствовал, как что-то стиснуло его сердце. И по густым зарослям бурьяна побрел вверх по склону, зорко поглядывая по сторонам. Все здесь росло крупно и буйно. Пахло вянущей травой и семена высохших цветов сыпались ему на ноги.
Он остановился у самой опушки перед раскидистым толстым дубом, с каким-то родственным чувством прислонился к его стволу, покрытому шрамами, охватил взглядом обломки деревьев в сумраке леса и опустился на землю лицом к поляне. «Вот, — сказал он про себя. — Пришел. — И подумал: — Теперь могу быть спокойным».
Безмолвие лежало окрест. Только разбуженный ветерок шевелил татарник, протянувший свое огнистое соцветие. Ни людей. Ни голоса птиц. Немо все кругом.
Тут не было могил.
«Они здесь, — сказал он себе, зная, что их тогда не дали хоронить. — Они все вместе». И лишь на мгновение широко прошумел ветер, качнулись верхушки деревьев.
Сердце у него после подъема билось гулко и неровно. Он сидел с закрытыми глазами, откинув голову к стволу.
И в этой оглушающей тишине послышались ему голоса. Он услышал топот ног, лязг металла и увидел людей, уткнувшихся лицом в землю, разрывы снарядов, охлесты земли и клочья летящего дыма. И, уже переживая все заново, он видел и себя, юношу, лежащего под дубом с пулеметом, лихорадочно вставляющего новую ленту; и воочию увидел, как танк пошел на него, лез беспощадно, и как раздался клокочущий взрыв, и его подхватило вихрем и отбросило, как ему показалось, к тому откосу, где крики и стоны шли на него, стоны и крики людей… людей, — он уже плакал, — людей, кровью и телами которых здесь пропитан пахотный слой земли…
— Простите нас… Простите меня… — прошептал он, и слезы текли по его лицу.
Он открыл глаза. Виски у него горели.
Слева, из-за откоса, выкатывалось багровое солнце. Он посмотрел на поляну — и содрогнулся: она вся была покрыта красной росой.
БЕЛОЕ МОЛОКО
Подгоняемый тоской по просторным горам, он пригнал гурт телят на джайляу[3] по первой же травке.
Каждой весной он спешил перекочевать на летнее пастбище, чтобы раньше других попасть на крутые холмы, у северных склонов которых в жару бывает прохладная тень, на увалы с зарослями и малой речкой и на небольшое плоскогорье с одинокой березой, откуда открывается неохватная даль.
Нет, это джайляу ничем не отличалось от других. Росла та же трава, гуляли те же ветры. Но это было его джайляу, его холмы и увалы, каждая складка которых была близка ему и понятна. Каждая тропка на этих холмах была проложена его отцом, его предками, тоже скотоводами. Они, эти тропки, могли бы рассказать о его детстве и юности. Потому здесь он острее ощущал родную землю, а это чувство — он уже знал наверняка — необходимо скотоводу, с весны до глубокой осени живущему вдали от людей, словно он один во всем мире.
На круглой спине лысой горы схлестывались южные и северные ветры. Они теряли свою скорость и вялыми волнами скользили влево и вправо, вниз по склонам, озаренным солнцем. Мягкие ветры разносили запахи степных трав, корней, стесняли дыхание, волновали и будили память.
Ощущение весны было настолько всеобъемлющим, что можно было охватить взглядом каждую травинку и, чувствуя, как растворяешься в зеленом затишье, услышать тонкий голос цветка. День как сон, как миг.
А впереди, словно бросая вызов самому острому взору, бугрилась широкая древняя земля, уходящая далеко-далеко холмистыми рядами.
Вблизи зеленые, а дальше светло-бирюзовые и бледно-голубые у кромки неба, они поднимались один над другим, — каждый следующий был чуть-чуть выше предыдущего, — и едва приметными линиями отодвигали горизонт на самый край света.
Они всегда напоминали ему годы.
И, перебирая глазами эти перевалы-годы, он частенько запевал старинную башкирскую песню «Зюльхиза». Пел он самозабвенно, уносясь мыслью в далекие времена. Замечая, как его внимательно слушают луга, облака и стадо телят, он верил, что поет душевно и ладно, и считал, что пастух обязательно должен уметь петь, а если нет у него этого дара, то ему незачем пасти скот: самому будет скучно и скотине будет скучно.
По до-лам, по холм-ам идет оле-е-ень,
Зюльхиза,
С реш-и-имостью одолеть доли-и-ину-у,
Зюльхиза… —
пел он, осмысливая каждое слово, и с каждым словом песня крепла и голос наливался силой. И ему чудилось, что это не олень, а он сам идет, рассекая грудью ветер.
И вот тут-то в упорном восхождении к вершине песня, дрогнув, вдруг падала вниз: не удалось Зюльхизе, как оленю, вырваться из долины.
И в полночь плачет же-е-нщина-а-а,
Зюльхиза,
Что жи-и-и-знь проходит напра-а-сно-о-о,
Зюльхиза…
Его пронизывали острая грусть и смутное беспокойство. Может, не столь за себя, сколь за кого-то. И теплое чувство благодарности судьбе охватывало его. Охватывало и иссякало, как ручеек, уходящий в песок. И тайный смысл песни оставался нераскрытым, загадочным.
О чем же она?.. Что недосказано? Не об олене, не об этой женщине только песня. О чем-то другом, очень большом, думал он, предчувствуя,