Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кэролайн была убеждена, что ситуация острова Пасхи происходит прямо сейчас с нами, мы то же самое делаем с собой.
– Вся наша планета, – сказала она, – это остров Пасхи. И мы упорствуем в своем идолопоклонническом потребительском образе жизни, беспечно продолжаем жизнь, которая ведет к тотальному экологическому коллапсу. Мы прекрасно понимаем всю тяжесть последствий этого, но упорствуем до победного, пока не исчезнет последнее дерево, пока почва не перестанет поддерживать жизнь. Строя наших богов, мы строим свой апокалипсис.
В своем роде она тоже была преппером, хотя не испытывала ничего, кроме презрения, к настоящим выживальщикам. С ними она часто сталкивалась из-за своей вовлеченности в бушкрафт[85]. На занятия приходили всегда мужчины, но они совершенно не хотели учиться. Их интересовало не производство вещей, а оборудование. Они всегда говорили о своем снаряжении, рассказывала моя собеседница, о запасах продуктов и схронах, о своих планах и приготовлениях, чтобы достичь полного самообеспечения, «если дерьмо попадет в вентилятор». Но дело в том, что, если цивилизация рухнет, все они будут совершенно бесполезны и для себя и, что еще хуже, для окружающих. Чего они не понимают, поясняла Кэролайн, так это того, что людям во все времена позволяло выжить только одно: сообщество. Только научившись помогать людям, став незаменимым для своих собратьев, можно пережить крах цивилизации.
Она знала каждое растение, каждый гриб и получала тихое удовольствие, сообщая собеседникам, съедобен он или убьет. Скорее всего, она могла бы выжить в природе и одна, если бы захотела, и я поверил ей, но это не значит, что она того хочет. Однажды вечером Кэролайн рассказала мне о маленькой резной деревянной шкатулке, которую она хранила на лодке на Темзе. В ней были тридцать семян тиса, собранных ею. Лишь горстка вызывает почти немедленную сердечную недостаточность и смерть. Они были страховкой от худшего, что могло произойти.
Примерно за месяц до поездки в Алладейл у меня был странный опыт в аэропорту Хитроу. В начале года увидела свет моя первая книга, и с тех пор я много летал на различные книжные фестивали и другие мероприятия. За белым шумом моих дней стоял низкий гул вины и стыда за ущерб, который я наносил миру и будущему. Как обычно, в своей навязчивой тревожности я прибыл в аэропорт слишком рано, устроился за конвейерной лентой ресторанчика Yo! Sushi. Выпил японского пшеничного эля, потом еще. Я собрал шаткую стопку разноцветных тарелочек и поглощал красиво разложенные морские деликатесы: лосося, краба, осьминога, тунца, макрель. Вся еда была свежеприготовленная; все было готово для немедленного поглощения, выставленное на движущуюся платформу, которая змеилась вокруг бара и обновляла свое щедрое угощение, как какая-то сказочная машина самовоспроизводящейся щедрости. Я знал, с какой быстротой здесь приходят и уходят люди, набирают свои собственные маленькие стопки блюд, прежде чем схватить свои портфели, свои летные сумки и рюкзаки и поспешить к зоне вылета. Я просидел там, наверное, час – гораздо дольше, чем то предполагал алгоритм еды в Yo! Sushi, – когда вдруг осознал, что мое сердце бешено колотится, что я испытываю какой-то абстрактный ужас. Я окинул взглядом этот ресторанчик с его открытой планировкой и нечеткими границами, шумевший на фоне других таких же шумных ресторанов: гастропаб, фирменные технологии Хестона Блюменталя[86] – молекулярная кулинария на ходу, высококлассное местечко для тех, кто любит мясо, и парочка гастроточек для веганов. В этом горячечном коммерческом исступлении все предстало передо мной во всей своей действительности и чрезмерности, во всем своем мрачном сиянии. Я смотрел на яркие маленькие тарелочки с рыбой, рисом, морскими водорослями и мясом, проплывающие передо мной и уплывающие дальше в зал, где их ловко снимали с конвейера в основном одинокие путешественники, рыхлые и измученные мужчины в полосатых костюмах или молодые пары в свободной одежде для отдыха. Я думал в тот момент об объемах животной и человеческой плоти, необходимых для поддержания этой системы, об общей массе топлива, необходимого для извлечения рыбы из моря и доставки ее туда, где ее переработают и в конце концов отправят в разинутые рты моих собратьев-потребителей. Все эти люди, меняющие места, все это непрерывное движение и потребление, весь этот голод, деньги и потоки – все это одновременно завораживало и ужасало. Так не могло продолжаться, было просто очевидно, что это невозможно поддерживать бесконечно.
Огромный вес и скорость системы, все это кое-как поддерживалось бог знает какими зыбучими подструктурами финансов и власти.
Аэропорт – это место, где время и личная автономия поставлены на паузу, где единственная свобода, которой вы обладаете, – это свобода совершать покупки. Агрессивная автоматизация труда. Кошмарный синтез лихорадочного потребительства и авторитарного надзора. Апокалиптический трепет оттого, что все это работает за счет огромного количества выброса углерода. И при этом – постоянный и далекий лимбический гул смерти, пронзительный звук снижения горящего реактивного самолета как главные возможности, доминирующие над реальностью ситуации. Это было чеховское ружье, расчехленное на всякий случай и бесповоротно введенное в психический театр воздушных путешествий. Гнетущее пространство аэропорта – мусорное пространство, если использовать безупречный термин Рема Колхаса[87], – это архитектура самого будущего.
В собственных размышлениях или в разговорах с другими я постоянно возвращался к этому суши-откровению в Хитроу. Ведь именно здесь я столкнулся с ним как с раной. Это было осознание неправильности нашего образа жизни и одновременно печальное предчувствие его будущего ухода.
Однажды днем, когда мы сидели, скрестив ноги, на траве, я рассказал об этом Андресу. Это навело его на мысль о графике, иллюстрирующем темпы роста потребления ресурсов в двадцатом веке и в наше время, который он когда-то видел. По его словам, в годы после Второй мировой войны кривая потребления начала с головокружительной скоростью стремиться вверх. При виде нее он испытывал что-то вроде ступора, как будто смотришь вниз, в бездну. Глядя на почти вертикальную линию, он