Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Медленно, но уже ощутимо свет отступал, темнота сгущалась, и я слышал странное механистическое курлыканье птицы, которая кружилась в воздухе надо мной. Становилось прохладно, я заполз в свою палатку, чтобы найти в сумке флиску, а когда снова вылез, то заметил неподвижный силуэт оленя на склоне горы.
Я долго смотрел на него, пока почти совсем не стемнело, а он, казалось, стоял не просто неподвижно, но настороженно, как будто ждал какого-то сигнала, чтобы перейти на другое место. Он был слишком далеко, и было не разобрать, куда он смотрит, но я посчитал, что он смотрит на меня. Возможно, несколько высокомерно предположив, что я, наверное, самое интересное пятно в панораме, открывающейся для него с вершины горы. Интересно, какое мнение обо мне сложилось у него там, на скале, думал я, прежде чем сообразил, что у оленей, скорее всего, нет собственного мнения о вещах, а потому они гораздо лучше нас.
Что-то произошло, подумал я, или происходит сейчас. Я по-другому стал ощущать эти места. Возможно, я слегка тронулся умом от скуки. Но тем не менее я ощутил новое чувство – чувство нежности к этому месту. И что еще более странно, я почувствовал, что эта нежность была взаимна. Я понял, что все было именно так, как говорил Андрес: в одиночестве, когда нечего делать, кроме как сидеть, смотреть и слушать, что-то заставило меня почувствовать, что я нахожусь в отношениях с этим местом. Я чувствовал, что гора меня видит, что я знаком ей и принят ее ландшафтом. Но даже слово «ландшафт» показалось мне неправильным. В конце концов, с помощью этого визуального термина мы накладывали на природу собственные эстетические категории, сводя ее к виду, сцене. И мне пришло в голову, что я никогда по-настоящему не сталкивался с природой вне определения ландшафта – даже тогда, когда меня поражали ее красота, ее странность, ее инаковость.
Природа была чем-то, на что я смотрел, выходя из машины, а затем садился в автомобиль и продолжал свой путь. Это было что-то, что я потреблял и переживал как культурный продукт.
Но здесь происходило нечто иное, и это не было эстетическим переживанием. Я не просто наслаждался видом, уже несколько часов я вообще не занимался этим. Это не было минутами одиночества, когда я вдыхал воздух и любовался пейзажем. На самом деле я был – в каком-то странном и даже несколько жутковатом смысле – даже не совсем один.
В догорающем свете дня гора казалась гораздо ближе, чем была на самом деле. В какой-то момент она даже показалась мне живым существом – не грудой холодной и бесчувственной каменной породы, а огромным животным, мирно спавшим, распростершись на земле. Я почти мог представить, как протягиваю руку, кладу ее ему на бок, ощущая тепло крови под мягкой кожей земли, плотные и вздымающиеся мышцы, тихое биение жизни самой планеты. Мне хотелось свернуться калачиком рядом с горой, как будто это была старая собака, положить руку ей на спину, мягко прижаться лицом к ее боку и уснуть.
Я подумал было собрать палатку, чтобы заняться хоть чем-то, но быстро передумал, решив, что у меня есть еще пять часов или около того до окончания соло в полдень и я не хочу оказаться без укрытия в случае дождя. Хоть день был ясным и теплым, в горах стояла весна, невозможно было предсказать погоду. Я сидел и смотрел на гору, которая удалилась от меня со вчерашнего вечера. Ощущение странной близости несколько отступило, хотя я все равно приглушенно ощущал его. Это чувство было настоящим. Иначе и быть не могло: едва ли можно чувствовать то, чего не чувствуешь. Я изо всех сил пытался подобрать похожие переживания из прошлого. Единственное, что это напоминает, думал я, так это ощущение из детства, когда при высокой температуре казалось, что мир давит на меня и что каждый услышанный звук – это акт прямого и непосредственного общения со мной. Закрывающаяся дверь где-то в доме, скрип половицы, спуск воды в туалете, отдаленный звук разговора моих родителей – но не сами слова, которые были тут совершенно не важны, – все говорило со мной напрямую, передавая срочное и настойчивое сообщение. Однако я не мог раскодировать этот шифр. Мое переживание напоминало забытье, но в то же время было почти невыносимо интенсивно. Я боялся, что могу полностью раствориться под давлением этого натиска зашифрованных смыслов. Все вдруг обретало абсолютное значение, настоятельно резонировало в унисон собственной уникальной бытийности. Это было переживание в равной степени ужаса и восторга.
То, что я испытал вчера вечером, было другим – менее интенсивным и не столь настойчивым, и, конечно же, не было лихорадочным, но казалось, что это чувство возникло оттуда же – где-то на границе разрыва между мной и миром. Интересно, не это ли имел в виду Фрейд, когда говорил в книге «Недовольство культурой» об «океаническом чувстве» – о переживании вечного, беспредельного, безграничного? В себе Фрейд не нашел подобного ощущения, равно как и способности испытывать его, но это не помешало ему осветить тему довольно подробно, основываясь на описаниях своего друга, французского писателя Ромена Роллана. Он рассказал психоаналитику, что постоянно испытывает это чувство, которое, как писал Фрейд, «есть чисто субъективный факт, а не предмет веры; при том, что с ним не связана никакая гарантия личного бессмертия, оно являлось источником религиозной энергии, которая улавливалась различными церквями и религиозными системами, направлялась по своим каналам и, несомненно, ими потреблялась. Только на основании этого океанического чувства человек имеет право называть себя религиозным, даже если он отвергает всякую веру и всякую иллюзию». Сам Фрейд не соглашался с Ролланом в том, что океаническое чувство – источник всех религиозных чувств. Мой опыт нельзя было описать как религиозный или даже духовный. В этом не было ничего магического, скорее, это было озарение о бытии живого мира.
В последние несколько лет я время от времени практиковал медитацию, и хотя моментов повышенной осознанности и благости мне, если честно, удавалось