Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Откровенность стихов Межирова – довольно редкая вещь в нашей поэзии. Он нисколько не лукавил, когда говорил: «Я построил дом, но не из брёвен, а из карт, краплёных поперёк». У него легко прослеживается навязчивый мотив – вот такой, например: «За мной земной неправый путь, судья Всевышний надо мною». Слабая личность не станет корить себя за грехи истинные и мнимые. Слабый поэт не в состоянии находиться в силовом поле такой рисковой метафорики. Да и согласимся, что весьма рисковое занятие для поэта – охотиться за звуком «собственным, незаёмным». Того и гляди сорвёшься на мотоцикле (если бы мотоцикле метафоры!) с цирковой стены. Межировский ужас заражал и меня, когда я слушал слова, полные откровения: «Он стар, наш номер цирковой, его давно придумал кто-то, – но это всё-таки работа, хотя и книзу головой». Отсюда – и мотив покаяния. «Был больше всех греховен и порочен и перед всеми виноват кругом…»
…Дневниковая запись:
«Звонил Межирову в Штаты.
Спрашиваю: как вы там?
– Т-там, с заметной иронией отреагировал он, вложив в это словцо своё толкование, там, как вы говорите, всё по-прежнему, если не считать, что старость захватывает всё большее пространство внутри меня; Орегон с Портлендом на месте, вижу реку Уилламет, и горы вижу – Маунт-Худ и Сент-Хеленс, и даже вулкан Адамс иногда можно разглядеть.
Потом – какие-то пустяки в разговоре.
И вдруг – „Снился мне сегодня ваш Сало Флор, он мне поставил мат в четыре хода, и во сне его матч с Алехиным будто бы состоялся, будто бы войны не было… Вам повезло, что вы так долго дружили с ним. Да, великий был человек, этот Флор. Сколько его уже нет? Он был женат, кажется, на племяннице Есенина?“ – Пауза. И – со вздохом: „А что если стихи прочитаю, не накладно ли это будет для вас?“
Тогда-то я и услышал: „Кто я такой? Секрета в этом нет. И уж теперь тем более не тайна, что я – несостоявшийся поэт, поэт, не состоявшийся случайно…“
У меня сердце сжалось, дыхание перехватило. Ведь он, как любят выражаться краснословы, – поэт Божьей милостью. Жаль, что мы не рядом! Захотелось и выругаться, и обнять его. Не он ли с завидной самоиронией написал: „…И думает: „Ослаб. Совсем не те удары. Винты совсем не те. Усталым стал и грузным, как будто в темноте шар на столе безлузном“».
Такая вот запись.
Заокеанское отсутствие Межирова угнетало меня. Я привык к его советам (нередко наивным – при всей его житейской мудрости и энциклопедичности), к его обманчиво-бесхитростному взгляду, к тому, что он где-то рядом, что он по пятницам часто забирает меня с собой в Переделкино и мы заходим в шикарный по тем скудным временам (70-80-е!) гастроном на Арбате с тыла «Праги», отовариваемся в нём, прихватывая три-четыре бутылки водки, которая будет разливаться им строго поровну – ни каплей меньше, ни каплей больше – и выпиваться из керамических стакашек до самого донышка (тут он необычайно строг – «война приучила»); привык я и к тому, что минут через двадцать, после пары рюмок, он отключается – и то ли уходит в себя, то ли ненадолго засыпает, а утром ест свою замоченную с вечера овсянку («ок-к-копный нефрит»). В этих коротких его отключениях, спасительном броске в дрёму я вижу некое братское доверие. Очнувшись, он произносит:
– О-о, В-в-володя…
Он уверен, что никакого удивления с моей стороны не будет. И тут же – вопрос, вроде такого:
– В-вы «Избяные песни» Клюева прочитали?
Редчайший сборник он мне давал «на пару деньков».
– Я всю книгу переписал, – отвечаю. – Пишущая машинка испортилась.
– О-о, вашей рукой водила рука гения.
Наверно, доволен, что моя «Оптима» вовремя вышла из строя. И читает, будто не был только что в отключке и словно это он сам сочинил, клюевские строки. Читает с такой потрясённостью, с такой влюблённостью в каждое слово – заслушаешься. Лицо у него становится едва ли не детским.
И подумаешь вдруг совсем о другом: да ведь передо мною – мальчик, тот самый, живший на окраине города Колпина, заслуживший прозвище лгунишки и накопивший множество самых весёлых и грустных историй. И действительно, я не раз был свидетелем того, как мальчика, которому довелось пройти всю войну, обвиняли в тяге к фантазиям. Мгновенные, колпинско-мальчишеского окраса житейские сценарии Межирова – то, что он хотел бы поправить в своей жизни, подредактировать; зато его поэзия безгрешна во всех отношениях.
Позже, в двухтысячном, он задал вопрос с напрашивающимся ответом: «Что истине родней – перебелённый текст иль черновик в столе корявый и случайный?» Примерно в тот же период он написал великолепные, чуть ли не прощальные, стихи, где обратился к своим судьям (друзьям и недругам) как поэт: «Над ним одним дыханье ада и веющая благодать. Обожествлять его не надо. Необходимо оправдать». Именно как Поэт (с большой буквы) обратился. У него были сложные отношения с Беллой Ахмадулиной, но он часто повторял её строчки из «Тоски по Лермонтову»:
…Стой на горе! Я по твоим следам
найду тебя под солнцем возле Мцхета.
Возьму себе всем зреньем, не отдам,
и ты спасён уже, и вечно это.
Стой на горе! Но чем к тебе добрей
чужой земли таинственная новость,
тем яростней соблазн земли твоей,
нужней её сладчайшая суровость.
Ему неведомо было, что на чёрной полосе его жизни отпечатаются, словно о нём сказанные, слова Беллы: «…Меж тем, как человек великий, как мальчик, попадал в беду».
Я частенько по-свойски, чуть ли не по-родственному заходил к Межирову на дачу. Не забуду, как ему выделили участок для строительства – по правде говоря, чуток узковатый, что приводило его в замешательство. Для «ревизии» и окончательного решения он пригласил на «военный совет» меня и маму Евгения Евтушенко – Зинаиду Ермолаевну, мудрую и очаровательную женщину, перед которой с непередаваемой «старорежимной» интеллигентностью преклонялся Межиров и которая и вынесла окончательный вердикт:
– Оставьте свои сомнения, Саша. Участок для вас вполне нормальный: вы же сад разбивать не будете, и огородом не станете заниматься. И до нас вам – всего-навсего сто метров; ходить будем в гости друг к другу, чаи будем гонять.
Мы с А. П. поднимались на второй этаж (пристроенный им впоследствии по собственной инициативе, на свои деньги), где расположился шикарный бильярдный стол. Межиров гордился им («шесть луз, резина и сукно, три аспидных доски»): «На нём играли мастера Митасов и Ашот, Эмиль закручивал шара, который не идёт. Был этот стол и плох и мал, название одно, но дух Березина слетал на старое сукно».
То и дело Межиров расспрашивал о гроссмейстере Флоре:
– Как там он? В карты по-прежнему режется? Да, это игрок!
Не могу здесь не припомнить строки Достоевского из письма Н. Н. Страхову (1863 года из Рима) по поводу своего «Игрока»: «Я беру натуру непосредственную, человека однако же многоразвитого, но во всём недоконченного, изверившегося и не смеющего не верить, восстающего на авторитеты и боящегося их. (…) Главная же штука в том, что все его жизненные соки, силы, буйство, смелость пошли на рулетку. Он – игрок, и не простой игрок, так же как скупой рыцарь Пушкина не просто скупец. (…) Он поэт в своём роде…» Межиров и сам был типичным игроком – и был уверен, что без этого качества художник теряет многое, едва ли не всё: «Вскоре сделался он игроком настоящим, а это многократно усиленный образ поэта…»