Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кто-то подделал отчет?
– Кто-то, – он улыбнулся; грустная, тоскливая улыбка. – Щепкина. У нее был пистолет. Это все знали.
– Вы думаете, что Щепкина могла…
Он усмехнулся.
– Я два года с ней работал. Я ведь тоже во всем этом участвовал.
– В чем? В чем участвовали?
Он сжал губы, словно боялся проговориться.
– В промысле. Я помогал ей с промыслом. А потом Нина узнала, что мы используем морг не по назначению, – старик посмотрел на Киру, в его глазах был ужас, он словно заново переживал те дни. – Нина узнала, и они предложили ей долю. О господи, – снова закрыл лицо ладонями. – Она отказалась, и они стали ей угрожать. Но ты же знаешь ее. Ты знаешь Нину. Она была бесстрашная, не запугаешь. Они убили ее, потому что она мешала промыслу. Потому что не хотела становиться частью цепи, быть одной из них. И когда на площади расстреляли рабочих, они воспользовались суматохой и избавились от Нины. Спрятали одно преступление внутри другого.
– Вы говорите «они». Кто это был?
– Щепкина, Петров. Все. Почти все. Все сотрудники морга были частью цепочки, все были в доле.
– А вы?
– И я тоже был, – он посмотрел на нее.
– Почему вы не пошли в милицию?
Он сглотнул, кадык дернулся в горле.
– Эх, Ева Ева. Когда я говорю, что все были частью цепи, я имею в виду в том числе и милицию. Они тоже помогали промыслу и получали свое. – Он пожал худыми плечами. – А когда все одним помазаны, куда тут пойдешь? Разве что к черту. – Снова посмотрел ей в глаза. – Прости меня, Ева. Прости, пожалуйста. Я слабый человек, я не знал, что делать. И я просто сбежал.
* * *
Из Мурманска Кира возвращалась на вечернем сто первом. Уперлась лбом в холодное стекло, и ей казалось, что скользящий за окном пейзаж отдает болезненной желтизной – и небо, и земля, и свет фонарей. Ее мутило, и она прокручивала в голове слова Федорова, и положение казалось ей безвыходным и беспросветным. И тем более беспросветным, чем дольше она думала о нем. По всему выходило, что вариантов у нее нет, точнее – вариант только один: ничего не делать.
Она вышла на вокзале и какое-то время просто стояла на морозе, надеялась, что холод поможет справиться с дурнотой; но он не помогал, и в том же состоянии медленно подступающего сумасшествия она доехала до дома. Но стоило ей открыть дверь и переступить порог, ее вдруг отпустило – как будто струны, медленно натягивавшиеся в ней на протяжении всего пути домой, вдруг лопнули, и Киру охватило новое ощущение – ощущение пустоты.
У матери тем вечером было прекрасное настроение, и, хотя она не говорила об этом вслух, было несложно догадаться, что именно доставляло ей такую радость – товарищ Титов уехал, покинул город, – и от этого знания было еще противнее; он уехал, даже не попрощавшись; кажется, буквально сбежал, насколько сильно опасался за свою жизнь – промысел победил.
Мать сварила грибной суп, они сели ужинать.
– Ты в порядке?
– М-м?
– Ты бледная какая-то.
– Устала.
Доели суп, мать сложила тарелки в раковину, заварила чай, достала овсяное печенье.
– Мам?
– Что?
Пауза.
– Ничего. Вкусный чай, спасибо.
К своему удивлению, Кира смотрела на мать и ничего не чувствовала. Она уже сотню раз пожалела, что влезла во все это – как же назвать? – расследование? – и теперь думала только об одном: если бы у нее была возможность откатить все назад, к встрече с Титовым, она не стала бы его слушать, гулять с ним, зажала бы уши и предпочла не знать, не стала бы копаться в архивах, и не поехала бы к Федорову, и, может быть, тогда прожила бы более спокойную, мирную и не обремененную чувством вины жизнь. Но – было поздно, теперь Кира точно знала, что мать – убийца она или нет – замешана в страшном, и совершенно не понимала, как с этим знанием жить. Ей часто снился один и тот же кошмар: ей снилось, что под ребрами вместо легких и сердца у нее линза льда, в которую, как тритоны в подземную реку, вмерзли все ее чувства к матери.
* * *
В самом начале девяностых Союз уже доживал последние дни, жизнь менялась, и вместе с ней менялись нормы выдачи архивных документов. В рассекреченные фонды потянулись ученые-историки; замыленное, замолчанное, забытое прошлое – или та его часть, которую не успели уничтожить, – теперь было доступно всем. Одним из первых порог архивного хранилища переступил историк Юрий Андреевич Титов – он все еще рассчитывал закончить свою книгу, и уже там, в тех самых выписках, ранее скрытых под грифом «секретно», он и нашел полную – насколько это возможно – историю расстрела рабочей демонстрации на центральной площади Сулима 2 июня 1962 года; а вместе с ней – историю Нины Китце.
Все показания и милицейские отчеты сводились к тому, что 2 июня, когда началась стрельба, Нина Китце не была на площади. Ее видели в поликлинике, и у нее был явный конфликт с Надеждой Щепкиной.
Кроме того, в старых папках сохранились расписки сотрудников милиции, а также отчеты, заполненные прозектором Борисом Федоровым, – те самые, в которых говорилось, что смерть Нины Китце наступила в результате выстрела в упор из мелкокалиберного оружия.
Еще через год Титову удалось найти место захоронения 27 тел, и уже другой патологоанатом подтвердил показания Федорова и даже нашел в черепе пулю.
Кира помнила день, когда за матерью пришли. Мать, кажется, даже не удивилась, увидев на пороге людей в форме. Она слушала их и спокойно кивала. Сняла с вешалки новое пальто, надела его, посмотрела в зеркало, поправила волосы – как будто шла на свидание – и только после этого согласилась пройти в отделение.
Одним из главных свидетелей обвинения, помимо Титова, была Ева Китце – дочь Нины. Была только одна проблема – прошло 29 лет. Срок давности предумышленного убийства – 15 лет, а это означало, что будет довольно сложно привлечь мать к ответственности; плюс ко всему еще – недостаток улик и свидетелей; кто вообще сейчас вспомнит, что там было и кто нажал на спусковой крючок? И как теперь доказывать чью-то причастность, когда все самые ценные свидетели, включая Федорова, уже умерли от старости? Или, говоря прокурорским языком, «установление истины затруднено из-за утраты доказательств и сложностей с получением достоверных свидетельских показаний».
Кира присутствовала на одном из заседаний – хотя и сама вряд ли смогла бы объяснить, зачем на него пришла – ее тянуло туда так же, как в детстве на рогатое кладбище: и страшно, и жутко, и не пойти невозможно. В кресле свидетеля сидела Ева Китце, заплаканная и уставшая, ей было тридцать пять, но выглядела она гораздо старше; время ее не пощадило. Она рассказывала, как в шесть лет ее забрала к себе бабушка, как смерть матери помешала ей прожить нормальную жизнь и как ее шокировала новость о том, что ее мать на самом деле убили не на площади, вместе с рабочими, а в ее собственном кабинете, и что убили ее «чертовы браконьеры»; убили не просто так, но за честность, за то, что не хотела участвовать в их грязном деле; и теперь убийца – или одна из убийц – сидит в этом зале, и сама Ева теперь хочет только одного – справедливости, хотя и все прекрасно понимает – и про срок давности, и про отсутствие доказательной базы.