Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спасибо вам за все, Александр Федорович!
— Помилуйте, за что? — А сердце уже зашлось в нехорошем предчувствиии: ее слова звучали как прощание.
— Ну, как за что! Вы с Ниной Петровной…
— С Ниной Петровной?!
Она все говорила и говорила, голосок все звенел и звенел, и была в нем такая горькая для него радость. Но он уже ничего не слышал, ничего не понимал. Нет, неправда. Он сразу все понял: и про отъезд в Москву, и про договор с Ниной, и про ее визит в павильончик Ленни. Главное ухватил. Остальное — ненужные подробности. Понял и то, почему Нина пришла к Ленни. Решила избавиться от нее. Услышала, как кто-то обсуждает его жалкую никчемную страсть, а может, и специально рассказали. Доброжелателей много. Вся студия давно шушукается за его спиной, только он трусливо делает вид, что ничего не замечает, боясь замарать свою любовь сплетнями. Слова Ленни летели в него, как маленькие серебряные пули, и ему хотелось схватить ее, засунуть в одну из шляпных коробок, что по-прежнему стояли в углу, прихлопнуть крышку, сесть сверху и сидеть так до конца жизни, зная, что она никуда оттуда не денется. Но он неуклюже топтался на месте, потом вдруг, оборвав ее на полуслове — «Александр Федорович, что с вами? Вы так побледнели!» — откланялся и потащился в контору.
…Но Нина! Как легко, просто, безнаказанно выставила за дверь, да еще сделала вид, что облагодетельствовала. И ведь действительно облагодетельствовала. Что он теперь ей скажет? В чем упрекнет? Да и вправе ли он упрекать? Вот ведь дурак! Приходил по ночам к ней во флигель — молчал. Плечи целовал, губы целовал — молчал. Домолчался. Давно надо было оставить эти постылые визиты. Давно пора было объясниться. Теперь сиди, жуй сигару. Ничего уж не изменишь. Он заскрипел зубами, поморщился и выплюнул сигарную труху.
Послышались шаги, и он обернулся. Зарецкая входила на террасу. Как обычно, когда они были одни, она быстро подошла к нему, обхватила за шею и поцеловала. Он дернул головой, и поцелуй получился смазанным — между щекой и ухом. Зарецкая, не заметив этого или сделав вид, что не заметила, села к столу и принялась разливать чай. Ожогин наконец закурил.
— А где Вася? — спросила Зарецкая, подавая ему чашку.
Он молчал, позвякивая ложечкой о тонкий фарфор. Она придвинула к себе розетку и стала накладывать варенье. Он следил за ней из-под полуопущенных век. Ее рука — круглая, сливочно-сдобная — большой серебряной ложкой зачерпывала варенье из вазы, несла через весь стол и опрокидывала в розетку. И снова зачерпывала, и снова несла. И столько в этих жестах было непоколебимой хозяйской уверенности, что его затошнило. Он поднял глаза и уставился на нее тяжелым взглядом.
— Нина, — очень тихо, медленно и внятно произнес он. — Нина, отпусти меня.
Рука остановилась. Ложка покачнулась. Варенье красной липкой лепешкой вывалилось на скатерть. Лицо Зарецкой мгновенно покраснело и странным образом некрасиво набухло, как будто что-то распирало его изнутри. Она глядела на Ожогина остановившимися глазами. Губы ее шевелились. Пальцы судорожно комкали край скатерти. Скатерть медленно сползала со стола. Чашка с блюдцем подползли к краю, покачнулись, упали на каменные плиты и рассыпались на мелкие осколки. Вслед за ними полетела тяжелая хрустальная конфетница. Звон разбитой посуды заставил Зарецкую очнуться. Она вскочила.
— Нет! — крикнула она. — Нет! Никогда! Слышишь, никогда! Ты дурак! Дурак! Ты ничего не понимаешь! Ты — мой! Только мой!
Ее пальцы все яростней мяли скатерть. Чашки, тарелки, вазы, конфетницы, серебряные приборы сыпались на пол. Ожогин подошел к Зарецкой и с силой вырвал край скатерти у нее из рук. Она схватила его за лацканы пиджака, притянула к себе, тут же оттолкнула так, что он чуть было не упал, и снова притянула. И опять оттолкнула, и опять притянула. В проеме двери мелькнуло испуганное лицо горничной. Высунулась на секунду голова Чардынина и тут же скрылась.
— Ты ей не нужен! Слышишь, не нужен! Она уедет и забудет о тебе! Как ты не видишь — она воспользовалась тобой! Просто воспользовалась! Она другая, не такая, как мы! Ей никто не нужен, кроме нее самой и ее фантазий! Уедет к своим, таким же авангардистам и не вспомнит! Она же даже не замечает, что ты вокруг нее пляшешь! Ты не нужен, не нужен, не нужен!
Она кричала все громче и громче, захлебываясь словами. А он шептал все тише и тише:
— Мне все равно. Мне все равно, Нина. Отпусти меня. Отпусти… Отпусти…
Вмиг она обессилела и, задыхаясь, повалилась в кресло. Он, растерзанный, опустив руки, стоял над ней. Постепенно краска отхлынула от ее лица. Глаза перестали блуждать. Она отдышалась, с трудом встала, постояла, опираясь рукой о кресло, и, обретя равновесие, молча, неровной спотыкающейся походкой пошла к лестнице, ведущей в сад. Схватилась за перила и долго медлила, словно боялась поставить ногу на ступеньку, но наконец пересилила себя и очень медленно начала спускаться. Он смотрел ей вслед взглядом, в котором жалость мешалась с облегчением, и не знал, что ему делать с вновь обретенной свободой.
На следующий день Зарецкая уехала в большую деловую поездку по побережью, сообщив об этом Ожогину в короткой сухой записке.
…Он был в отчаянье, хотя ему было стыдно за свое отчаянье. Придумано. Но кем?! Не иначе как обиженные сценаристы опять подослали дуру-музу, и она плодит в его голове мелодраматический угар, который должен был бы подпаливать их страницы. Заговор! Месть за то, что воспользовался холливудской методикой и стал запирать сценаристов в кабинетах: не выйти, пока не закончишь главу. Вот они и разбросали мелодраматические приманки, и муза целыми днями ошивается около его конторы — поэтому в голове его одни поцелуи, прощания, слезы, склоненная к плечу кудрявая головка… Ожогин сжимал кулаки и терял терпение. Он чуть не разорвал контракт с желтоглазым человечком, который тогда на палубе приставал к нему с Сальвадором Дали, а потом друзья умолили пристроить его в либреттисты. Он остановил строительство нового павильона для полнометражного кукольного фильма по гоголевской «Шинели». Он объявил Чардынину, что едет искать могилы предков, чем испугал того до полусмерти.
Спасение возникло вдруг и тоже как в мелодраматической фильме — катит на велосипеде по тенистой дорожке почтальон, машет, как платком, белым листком. Телеграмма от Станислава Лямского! «Мы в Феодосии. Вымокли до нитки. Что прикажете делать?».
— Петя! Телеграфируй по телефону! Сейчас же ждем! Высылаем лимузин! — кричал Ожогин и совал почтальону щедрые чаевые. — Порадовал! Порадовал! Хочешь новый велосипед куплю? С тормозами — удобно по горам ездить! — а в голове его крутилась одна мысль: «Спасен! Спасен!»
Их ждали в субботу, через четыре дня. Ожогин готовился к приему. Никогда еще в крымской своей жизни он больших сборищ не устраивал. Хотел и останавливал себя. Что второй раз входить в реку? Приемы остались в прошлом — в проданном московском доме с разноцветными стеклами на окнах. Разбитые бокалы, гомон, спадающая лямка Лариного платья… Несколько раз Петя намекал ему, что надо пригласить людей в дом — «оказать честь», — но Ожогин отделывался застольями в ресторациях. Он подумывал о строительстве собственного дома — на берегу моря, на сваях, чтобы вода плескалась близко-близко — и даже один раз встречался с архитектором, господином Мержановым, построившим несколько дач, которые французский журнал окрестил «космолетами, приземлившимися в кавказских горах». Но это была пока лишь абстрактная идея, даже не мечта. Однако теперь, после тягостного разговора с Ниной (да можно ли назвать разговором то, что произошло?) придется переезжать в любое съемное жилье — их много, наспех, под сдачу построенных дачек на побережье.