Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А может, и лучше бы?
Не знаю.
Во всяком случае, то, что они выкроили время поехать в Рузу, обрадовало меня донельзя.
За окном догорал морозный мартовский вечер – прозрачный, звонкий и напоённый светом, как сосулька. Когда-то такие вечера сами по себе были словно обещание. Я сидел в кресле перед окном, на коленях у меня лежала корешком вверх раскрытая книга, и это длилось, верно, уже не меньше часа.
Там, где в розовой дымке тонуло слепящее пятно солнца, за лесами, за долами, Гитлер доедал Чехию. А цивилизованный мир стыдливо отводил глаза, и на очередные ноты нашего Литвинова, справедливые, точные, возмущённые, почти пророческие, внимания обращал не более, чем на жужжание надоевшей мухи. Тут люди едят, а она, понимаешь, опять за своё… Не твоя тарелка! Кыш!
И даже мне уже было плевать. Устал.
А может, и вовсе надорвался.
Они там в Рузе… С компанией, конечно, но ведь всегда можно найти номер на двоих… Они там… Что?
Уже?
Ещё?
В дверь моего кабинета стукнул кулак.
– Ау? – сказал я, поворачиваясь вместе с креслом.
Дверь приоткрылась, и, не пересекая порога, внутрь просунулся тесть.
Он обрюзг и исхудал, втянувшиеся щёки и костлявые скулы были покрыты пегой седой щетиной. Иногда меня ужас брал: и это наш комиссар, жестокий и прекрасный созидатель счастливого завтра? Где твоя кожанка, папа Гриша? Где твой пыльный шлем?
– Думаешь? – спросил он.
– Есть немного, – ответил я.
– Это правильно, – сказал он. – Есть о чём подумать.
– Заходи.
Он помялся.
– Давай лучше ко мне, – сказал он.
Я помедлил, потом поднялся. Я сразу понял, что это значит.
И не ошибся. В его комнате на столике, слегка кренясь (видно, что-то попало под донце сбоку), торчала початая бутылка «Выборовы»; а чтобы водке не скучалось в одиночестве, на тарелке ёжился, загибаясь краями, как китайские крыши, тонко нарезанный и уже изрядно заскорузлый сыр. Тесть нечасто снисходил до закуски.
– Садись, – сказал тесть. – Выпьешь?
Я сел и сказал:
– Куда ж деваться.
– Не хочешь – не дам. Самому больше достанется.
– Пригублю, а там видно будет, – дипломатично ответил я.
Если бы вся дипломатия сводилась к таким проблемам!
Он вынул из серванта вторую рюмку, вернулся к столику и стремительно, почти не потеряв кавалерийской сноровки, расплескал водку на двоих.
Хряпнули, конечно, и крякнули хором. По пищеводу прокатило, в желудке зажглось. Закусили, аккуратно взяв с блюдца по мышиной дольке.
– Не так часто бывает, что мы с тобой вдвоём остаёмся, – сказал тесть, прожевав. Кашлянул. – А поговорить пора.
– Что стряслось, папа Гриша?
Он помедлил, языком очищая зубы после закуси. Сначала верхние, потом, видно было во блуждающему вздутию на щеке, – боковые.
– Я тебя понимаю, – сказал он. – Ты мужик, и я мужик. Молодой был – ни одной юбки не пропускал. На перине так на перине, в тачанке так в тачанке… И если б Марылька мне не дочь, слова бы тебе не сказал. Мужик на то и создан, чтобы девки не скучали. Дают – бери. Тем более годы твои такие, что… Седина в бороду – бес в ребро. Как не потешиться напоследок?
– Ты о чём, папа Гриша? – безмятежно спросил я.
– Если б я знал! – в сердцах сказал он.
– Так тогда какого…
– Мне одно ведомо. Тебя в семье почти что и не застанешь никогда. А Марылька хоть баба и работящая, но всё ж таки ночует в доме. И вот я вижу в последние месяцы, что она не в себе. То гимнастикой какой-то мается… Встанет ни свет ни заря – и ну задом крутить да ногами лёжа дрыгать. Тебе-то невдомёк, при тебе она ничего такого себе не позволяет, но когда ты в отъезде… Страшно смотреть, как женщина себя изводит. То не жрёт ничего, то какие-то травки заваривает… И каждые два-три дня перед трельяжем крутится. И ещё в ванной – нагишом, наверное. Я так понимаю, проверяет, не помолодела ли… А потом плачет в подушку.
У меня сжалось горло. Вот оно как…
Девочке-то моей тоже, выходит, несладко.
Тесть умолк, пытливо сверля меня взглядом. Будто хотел досверлить до мозга.
И взять пробы мыслей.
– Так разве ж это плохо? – спросил я.
– Было бы не плохо, если б она просто дурочку валяла с этими всеми упражнениями да отварами. У каждого – своя блажь перед старостью. Но коли плачет… Значит, она себя сравнивать с кем-то начала. Я так понимаю, ты где-то завёл молоденькую. А Марылька ж гордая. В глаза тебе слова сказать не может, но пытается остаться… снова стать… И сама видит, что чудес не бывает.
– Выдумала она себе всё, – сказал я, сам не понимая, сколько в моих словах правды, а сколько – кривды.
Факт, что я никого не завёл. Ниже пояса не завёл, да. Но…
Иной каждую неделю на сторону бегает, а думает об этом и мучается меньше, чем думаю и мучаюсь на ровном месте я. Может, для того и бегают? Чтобы не думать? Если и впрямь изменить – измена не так заметна? Вроде как в сортир сходил, облегчился – и опять гоп-ля-ля, свеж и бодр. Сыт и спокоен. А вот если постеснялся сбегать до ветру вовремя – нет потом муки горше…
– Ну, не знаю, – протянул тесть с сомнением. – Я же вижу, что у вас в последнее время нелады. И стонать вы у меня за стенкой уж которую неделю перестали… И вообще – смотрите дружка на дружку, как чужие. Слова говорите те же, а голоса мёртвые.
Где-то я слышал, что даже устойчивые супружеские пары подстерегают две отсроченные, но всерьёз чреватые разрывом опасности, и обе коренятся в завышенных самооценках. Женщина думает, что с того момента, как она своего избранника собой осчастливила, он непременно начнёт меняться к лучшему. А мужчина думает, что с того момента, как он свою избранницу собой осчастливил, она непременно перестанет стареть.
А что у нас с Машей?
Со стороны, может, виднее…
– Сейчас я тебе одну вещь скажу, – хмелея, решился я. – Только ты ещё налей сначала.
Он не заставил себя упрашивать.
Внутри опять полыхнуло, подбросили черти уголька под сковородку. Кровь побежала бодрей. Стало мерещиться, что жизнь прекрасна. Но я давно уже уяснил: можно вернуться на то самое место, где был когда-то счастлив, и даже сесть так же, как тогда, и выпить хоть литр. Ну, где тут моё несбывшееся, ау? Но в прежнего себя и после литра не вернёшься.
– Я ж сколько раз пытался по-хорошему, – признался я. – Понимаешь… Ну не отвечает! Чем я ласковей – тем ей смешней. Иронизирует только. Хоть бы сказала, что ей против шерсти-то, – тогда бы, может, слово за слово и размотали. Но не могу добиться. Это уж, знаешь, папа Гриша, не тебе, а мне впору думать про измены. Стенкой какой-то закрылась, и всё.