Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они были не одни на кладбище. В разных концах его можно было видеть людей – в одиночку или группами, тех, кто пришел поправить могилки накануне родительского дня. Двое кладбищенских рабочих устраивались неподалёку – выпить и закусить. На широкой доске, лежавшей на земле, на газете, крупными ломтями были уже нарезаны хлеб и сало и стояла початая бутылка водки.
Мужики готовили могильные ямы для усопших, которых будут хоронить в этот или на следующий день. Ямы были заготовлены давно – вырыты ковшом экскаватора, теперь требовалось подчистить их, подровнять края, придать надлежащий вид. Дело важное, не терпящее суеты, и мужики готовились к нему основательно: удобно сели на потрёпанные свои телогрейки, свесив ноги в яму, протёрли белой тряпицей стаканы, налили в них до половины, положили по ломтю сала на хлеб, вздохнули: «Ну, давай». Выпили, не торопясь, и медленно, вдумчиво, словно впереди у них была целая вечность, стали закусывать.
Не было для них ничего в мире: ни скорби, ни боли, ни стоявших неподалёку людей, – только хлеб, сдобренный водкой и салом, две лопаты с киркой и работа – в завершение всех судеб – единственная в своем роде работа.
Алексею тоже доводилось рыть землю – курсантом и в первые годы службы. Чернозём, камни, песок и глина; окопы, траншеи, блиндажи; учился и учил зарывать в землю технику, с помощью техники и вручную, лопатой. Хрустел, сопротивляясь, дёрн; осыпался песок; труден был камень; чаще всего встречалась глина, глина – тяжела…
Учился и учил воевать Алексей, но при этом не думал о смерти. Воображаемые враги, которых надо было окружить и уничтожить, были абстрактными, бестелесными, плоскими, словно мишени на стрельбище, не представляли опасности и не вызывали никаких чувств: ни жалости, ни ненависти, ни страха.
А теперь земля – та самая глина – укрыла навеки отца, и будто не рыжий холмик у ног, а граница передовой, на которую – настал черёд – он ступил и не будет хода назад; за неведомой чертой не учебный бой – неслышно и неотвратимо близится рубеж, которым отмерена жизнь, его, а не чья-то другая.
Могилы рядами, через равные интервалы, будто пришли строем и полегли – повзводно, ротами и батальонами, те, что шли впереди. Ради чего жили, что защищали: лишь свой окоп, не помня о других, или всю линию фронта во всю её ширину и глубину? Как распоряжались единожды дарованной жизнью? Кто осознал и исполнил своё назначение на земле – тот счастлив; страшной несправедливостью покажется смерть тому, кто растратил жизнь впустую, в стремлении взять из неё только лакомые куски. Без горького не прожить, как нельзя явить на свет человека из одной любви, без боли и страданий. С болью и страданиями провожаем близких и в мир иной. Запоздало чувствуем сыновнюю любовь.
На фотографии – живой отец, почти молодой, совсем не похожий на того старого измождённого человека, которого схоронили. Пройдёт время, фотография выцветет и поблёкнет, и на ней отец умрёт тоже.
В раскаянии ли душа плачет, ищет ли прощения за то, что мало думал и заботился о живом отце? Или оробела она близ предельной грани, за которой ничего уже нет?
– Вы закусывайте, не стесняйтесь, – Эльвира – само радушие. – Скучновато? Юра, включи музыку.
– Не надо, – попросила Вера.
– О, балбес! Забыл. У вас отец, я слышал, сильно болеет? – Морозов включил и тут же выключил магнитофон.
– Уже не болеет, – Василий угрюмо уставился в пустой фужер.
– Так вы приехали…
– Да. Вчера похоронили.
Морозовы сочувственно вздохнули, лица их приняли соответствующие моменту выражения. С минуту помолчали.
– Да, – нарушил тишину Юрий, – такое дело. Мои старики тоже едва-едва дышат. Ну, что же – давайте в память о вашем отце, – он встретил взгляд Веры, и бутылка в его руке слегка дрогнула.
Вера краем глаза видит, как насторожилась Эльвира. До чего же чуткое создание – жена!
Но зря волнуется. Ничего ведь не было. Так, детское. Дружил Юрий с братом, потому и с Верой был знаком ближе, чем с другими девчонками в школе. Замечала, что смотрел на неё с любопытством иногда; ну, так все мальчишки начинают внимательнее смотреть на девчонок, когда они из неловких гадких утят в белых лебедей начинают превращаться. Некоторые норовят ухватить за грудь, будто нечаянно. Но с Верой они этого не позволяли – строгая была, к тому же – у неё брат, хоть и классом младше, но заступник.
Случилось так, что и Юрка стал её защитником.
Когда училась в седьмом, появилась у них в классе новенькая, Зойкой звали, старше всех года на два – не раз, видно, была второгодницей, вполне зрелая девица, хоть замуж отдавай. Рослая и сильная, как парень, она и вела себя бесцеремонно. Училась плохо, но любопытная была сверх всякой меры. Кто-то «по секрету» рассказал ей про мать Веры. И стала Зойка встречать Веру – на улице, на перемене – и допытываться:
– Скажи, правда, что твоя мать старуху убила?
Вера убегала от неё, как от прокажённой. Но однажды в тихом углу школьного коридора попалась – Зойка прижала её к стене своими ручищами и стала пытать:
– Скажи. Не отпущу, пока не расскажешь!
Вера билась с отчаянием затравленного зверька, пыталась укусить злодейку, не выдержала, закричала:
– Пусти, поганая! Гадина, пусти! Она мне не мать!
Отреклась во всеуслышание.
Юрка откуда-то взялся тут, налетел сбоку, ударил Зойку. Потом брат подоспел, стали бить вдвоём. Зойка отшвыривала их, как кули с картошкой. Но против ярости никакая сила не устоит, да и драться мальчишкам – привычное дело.
Выгнали бы обоих из школы, да Зойка не призналась учительнице, кто её так изукрасил.
– Упала, – твердила своё.
Видно, что-то поняла.
Брат на этом успокоился, а Юрка с того дня словно ошалел, стал преследовать Зойку, норовил пнуть при встрече, а то камнем запустит. Тут уж вся школа узнала, кто Зойку бьёт.
Учился Юрка средне, как большинство мальчишек, поведения был обыкновенного, но в долгой войне растерял репутацию, стал в глазах учителей хулиганом, а потом и двоечником. Вера пыталась его урезонить:
– Выгонят из школы.
– Ничего, – отвечал Юрка, – зато проучу заразу. Я же всё равно шофёром пойду, на шофёра шесть классов хватит.
После семилетки Вера уехала к тётке, дальней отцовской родственнице, там и на работу в больницу пошла, няней.
Вот и вся Юркина любовь. Но жизнь его, видимо, тогда и определилась – стал шофёром. Интересно: вот этот сытый и довольный мужчина теперь бы в драку за кого-нибудь полез?
Друзья, осушив бутылку водки, принялись за другую. Василий мрачнел всё больше, оглядывая вновь комнату, почти с ненавистью цедил сквозь зубы:
– Ну, ты хват. Окопался, буржуй. Фифочку учёную выкармливаешь.
У Морозова ноздри побледнели и глаз стал дёргаться…