Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То-то и есть… В домах каменных люди холоднее становятся.
Да. Старость – не болезнь, со временем не проходит.
Тимофей умер, дети готовы были взять с собой бабу Полю, предложили ей кров и посильные хлопоты. Только нужна ли им эта маета? Не уверена баба Поля, что дети Тимофея Несторовича будут с ней нянчиться, когда она окажется немощной. Мало радости. Совсем, конечно, не бросят, но не хочет баба Поля быть обузой.
…Поехала бы, когда бы внуки её лучше знали, она в гостях не была, и они у неё не бывали; не породнились, душа не приросла, вот и не тянется за ними. А уж они-то за ней и подавно.
Лишняя. Хоть приглашали её без обмана…
Пока баба Поля размышляет, что же главное в её отказе поехать жить к детям, Дарья делает свой вывод:
– Откупились, стало быть.
Будто клюкой ткнула в сердце – так больно стало.
Баба Поля ждёт минуту-другую, пока полегчает, поднимается, почти с ненавистью смотрит на горб, торчащий выше Дарьиной головы, поворачивается и, не простясь, уходит к себе во двор…
Опять одна баба Поля на скамейке со своей болью и тоской, но и заботы Валентины остаются с ней, незаметно овладевают мыслями.
Насколько лучше жизнь стала – не сравнить, а всё неустроенности много. Взять Валентину. Муж по экспедициям ездит и нынче уж отбыл. Она, стало быть, должна управляться одна. Ну, хозяйства-то, конечно, никакого. Не то, что раньше было: и свиньи, и гуси, и куры, и огород. Работа да Серёжа. И то: работе день отдать надо, а сына куда девать? Дитё неразумное – одного дома не бросишь. В ясельки-садик, конечно, устроит: теперь с этим не так трудно, вроде на всех хватает; похлопотать придётся – как иначе?
Только несуразно садики дают. Живёт Валентина здесь, садик, куда устраивает Серёжу, в другом краю, на автобусе ехать надо. Работа – в третьем месте. А хоть бы и недалеко от садика работа была – всё равно не дело ребёнка через полгорода поутру таскать и после работы. Рядом с домом садики должны быть; насколь удобнее матери, и дитё бы в автобусах не мучилось. У кого дед-бабка есть – тоже хорошо: могли бы днём внучека или внучку попроведовать, а то и помощь какую в садике оказать. «К Серёже – я могла бы приходить…»
Вон ведь: школы везде есть, а почто для малых детей нельзя так-то? Школа и – рядом – садик.
Помыкается бабёнка с одним, а второго уж рожать и не соберётся. Раньше было: жена – всё для детей и для мужа. О себе недосуг подумать. А у нынешних свой интерес к жизни имеется. Так незаметно и разменяют: детей, каких могли бы родить, на удовольствия да на работу… Детей меньше – любви меньше. Может, оттого молодые скандалят ныне и разводятся чаще?
У них с Тимофеем, слава Богу, все дети по одному разу женаты.
Внуков – мало…
Опять же: захочет какая женщина много ребятишек иметь – народит их, работу бросит, а за это ей – как бабе Поле – на старости лет своя пенсия не положена. Стаж не выработан. То, что дети, когда вырастут, всё наверстают и за мать куда как больше наработают, чем одна самая лютая к работе бабёнка, – это почему-то в счёт не берётся…
Конечно, при хороших детях своя пенсия будто бы и не нужна. Прокормят. Только для души обидно: вроде выходит, что дети, которых мать вырастила, ценность меньшую, чем её работа, имеют…
Ну, конечно, не всё сразу. Сколь всего за её только жизнь к лучшему переменилось… Образуется и это.
Баба Поля сидит у калитки до сумерек. Пора в дом, но шевелиться неохота. По всему телу тяжесть и ломота. Тимофей Несторович хворал, у самой будто ничего не болело. Осталась одна – всё заныло, старые кости покоя просят…
Наискось через улицу – старушечий кашель. Пошевелилась у забора согнутая фигура в чёрном и затихла. Замерла, словно растворилась в тени, только бледное пятно виднеется, но лица – не разобрать. Бабе Поле кажется, что она чувствует сквозь мрак взгляд, направленный на неё, и напряжённо всматривается навстречу. Тело выструнилось, усталости – словно не бывало!
Подошёл дед к той старухе, и они вместе двинулись к остановке, негромко разговаривая. Близ новых домов – свет из окон – баба Поля разглядела их. «Незнакомые…»
Опять навалилась усталость. Она идёт во двор, запирает калитку на задвижку, дверь в сенях – на засов. Ждать некого.
Уличная тьма вошла в дверь раньше её. Баба Поля включила свет – тьма съёжилась, попряталась по углам, заползла под шкаф, под кровать, но не покинула дом. Раньше не замечала тёмного. Жутковато, будто там притаился кто-то. Привычные стены и вещи стали хмурыми, отчуждёнными. Пусто. Зябко. Одиноко. И чуточку страшновато, словно должен появиться неизвестно кто, а не идёт.
Одна.
Неужто, когда одна, всё время будет так? И завтра, и через месяц, и до конца дней…
Скорее бы ночь миновала, а там – Серёжу приведут…
Дети редко ездили, когда они жили вдвоём с Тимофеем Несторовичем, а теперь и вовсе не дождаться их. «Не приедут, – провидит баба Поля завтрашний день, – и не напишут, поди. Разве я им плохого что-нибудь сделала?»
Не такую бы ей судьбу. Может, была другая написана на роду и сбылась бы, кабы не война. Война спалила и переломала все судьбы. И не только тех покалечила, кто прошёл через её ад и кого накрыла она своим чёрным крылом, но и других достаёт, кто и родился-то после. Она, как болезнь, рак будто. Видное, опухоль самую, уничтожили – и рады, успокоились, а невидимые глазу корни её остались; зла в людях ещё много, дети переболеют, и внукам достанется. Хорошо, ежели новой не допустят. Не приведи господь…
Обнажённая костлявая рука тянется к столу; бабе Поле невыносимо видеть эту вздрагивающую руку, она говорит костенеющим от страха языком:
– Погоди. Чего тебе надо, я сама дам.
И подаёт белую пышную булочку, потом жирные блины, прямо с тарелкой; всё это куда-то исчезает, а рука по-прежнему тянется к чёрной недоеденной корке хлеба…
Баба Поля обмирает, дыхание у неё прерывается; вперив взгляд во тьму, не видит никого, только всё ту же худую голодную руку.
Много продуктов осталось после поминок – Галя с Абрамовной вёдрами домой уносили, курам и поросёнку. Подумать только, до какого счастья дожили: такой хлеб – свиньям; такой хлеб в былую пору даже в праздничных снах увидеть не могли, а теперь и выбросили бы, ничего особенного.
Туда бы его – сквозь годы – унести, сколь жизней было бы спасено…
Теперь, сказывают, подсчитали, будто двадцать наших миллионов война убила – уму и сердцу непостижимо! А кто знает, сколько людей вдалеке от фронта не своей смертью умерло? От голода, от болезней, от непосильных работ.
Пелагею в тот счёт миллионов не взяли…
И Марью в поминальный список не занесут…
Дети делают вид, будто её нет…
Среди ночи длинной, бесконечной, как дорога, короткое прерывистое забытьё.