Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ещё велят тем же учителям собрать детей — детсадовцев и начальную школу — и готовить с ними концерт ко дню рождения Гитлера, который вроде бы в апреле. Хотела бы я посмотреть, кто возьмётся за такую работёнку! Надеюсь — никто.
Я не-на-ви-жу этих фрицев и румын, явившихся на нашу землю, чтобы нас — что? — поработить? Или уничтожить совсем и получить «чистое пространство»? И ещё мне стыдно признаться, но в душе живёт ненависть к тем, кто нас бросил, сдал. Ну ладно, не ненависть — это я уж слишком… Но горькая обида — на нашу доблестную армию, которая даже не попыталась нас спасти. Молча сдала.
Хотя вот тётя Лида говорит, что я бессовестно себя веду, раз впадаю в злобу и отчаяние. Если бы в городе шли бои на улицах — кто знает, как оно было бы. Может, ещё хуже. Выходит, тем, кто нас бросил, надо сказать спасибо… так, что ли?
В садах частного сектора и санаторных парках, где не успели всё вырубить немцы, уже вовсю цветет миндаль. Эта красота немного скрывает убожество города. Многое разрушено. Остатки вокзала и комендатуры так и стоят чёрными. Кроме того, наши войска несколько раз пытались подойти с моря на кораблях и на самолётах, но немцы их отбивали. В итоге разрушения в городе — и от наших обстрелов и бомб, и от ответных фашистских. Вот театр разрушили, библиотеку. В старом городе снаряды и бомбы разнесли жилые дома, в курортной зоне — старинную гостиницу и детский санаторий. Порт разбит вдребезги.
Сейчас — наверное, именно на фоне буйного цветения — стало сильнее видно, как плохо выглядят многие люди. Худые, бледные, а главное — запуганные. Сыты и довольны только те, кто всерьёз сотрудничает с немцами и румынами. А кто вынужден работать на фрицев, зарегистрировавшись на бирже труда, выглядят не намного лучше, чем те, кто не регистрировался и совсем голодал. Фрицы скудно платят продуктами, а часть выдают «оккупационными марками», по которым теоретически можно что-то купить в магазинах, но на деле в тех магазинах, куда «не немцам» разрешён доступ, почти ничего нет. Говорят, гораздо лучше в магазинах «для немцев», куда на самом деле имеют доступ и румыны, и сотрудничающие с фрицами наши. Но не вижу, чтобы из этих «наших» людей хоть кто-то помог соседям. И вообще, их не любят: вокруг них всегда какая-то отчуждённость. Это часто сразу видно в любом дворе — при них все замолкают.
На калитках у частных домов и на дверях подъездов появились списки жителей, которые подлежат отправке на работу в Германию. Видно, добровольцы у них закончились. Квартальные старосты всех знают и запросто вписывают кого надо от 15 до 45 лет — не скроешься. И в приказах, расклеенных по городу, как всегда: «Если завербованный сбежит, вся семья будет расстреляна». Боюсь, скоро и до меня дойдёт очередь. Я же как раз попадаю в эту категорию. А сбежать — что будет с мамой и Ваней? Втроём не уйдём — некуда и опасно. И степь же кругом, куда уйдёшь? Не знаю, что делать. Неужто ехать? Схожу послезавтра к Петру Сергеевичу. Может, посоветует что-то. Я очень боюсь угона, но «если завербованный…» висит надо мной камнем.
Вот и мне повестка пришла. Явка через два дня в пункт сбора — бывший санаторий им. Ленина. С собой иметь смену белья, одежду по сезону и продукты на 4 дня. И, конечно, приписка: «Если завербованный сбежит, вся семья будет расстреляна».
Придётся ехать. К Петру Сергеевичу я ходила, но не застала, а теперь бегать к нему ещё раз смысла нет: если меня спрячут — мама и Ваня точно погибнут. Мама тихо плачет, но что она может сделать?
Апрель 1942
Чуть светающее ясное небо обещало яркий солнечный день с пением птиц, с запахами моря и буйно цветущих садов и парков. Это невероятное цветение всего и вся наполняло жителей оккупированного города надеждой на лучшее и странной внутренней радостью, смешанной всё с тем же тихим страхом и вечным голодом.
Но сегодня Валя не ощущала запаха цветов, не слышала чирикания просыпающихся птиц. Этим тихим и тёплым ранним утром, когда весенние сумерки едва обозначили наступающий рассвет, в обречённом молчании грузились в товарные вагоны-скотовозки люди, подгоняемые резкими окриками солдат. Лишь вскрикивал время от времени кто-то боящийся потерять близкого, подругу, ребёнка.
— Вася, где ты?
— Мамо, годите, помогу!
— Тася! Тася! Я здесь!
— Шнеллер! Шнеллер! — торопили солдаты, подгоняя задержавшихся прикладами.
Вале казалось, что эта тягостная, странно тихая погрузка никогда не закончится… а может, наоборот — хорошо бы никогда не кончалась, пока не рассеется этот кошмар и не окажется дурным сном.
Наконец в набитый вагон заглянули двое солдат, кто-то что-то прокричал снаружи по-немецки, двери захлопнулись, и через пару минут поезд тронулся. В полутьме вагона было почти ничего не видно. Свет шёл только из пары узких, забранных решётками окошек под потолком. Дощатая стена, у которой, как и все — на полу, сидела Валя, была грубо оструганной и грозила оставить занозы в спине.
Неожиданно громко и горько, как по покойнику, заголосила какая-то женщина, следом заплакали другие, и через минуту вагон наполнился криками, плачем, причитаниями, уговорами успокоиться и не рвать душу…
Поезд шёл быстро, ровное это движение не оставляло никаких надежд и не сулило скорого освобождения или хотя бы перемен к лучшему. Постепенно слёзы иссякли. Люди начали приходить в себя, переговариваться, устраиваться поудобнее. Те, кто уходил из дома по повестке и смог взять с собой вещи, начали что-то доставать, как-то обустраивать пространство. Это было довольно трудно. В переполненном вагоне лечь всем никак не удалось бы. Большинство сидели, кто — прислонясь к стенке, кто посередине, где и держаться-то было не за что. Место для лежания не сговариваясь разгородили лишь двум ребятишкам — пятилетке Маришке и семилетнему Васятке, ехавшим с угнанной матерью, — да пожилой Асие́, попавшей, как и Валя, в облаву в старом городе.
Валя знала Асие — та работала в санатории, куда девочка нередко заходила к маме и знакомому доктору Петру Асафовичу. Это была строгая сдержанная крымская татарка с неулыбчивым, скульптурной лепки лицом и неожиданно светлыми добрыми глазами, глядевшими из-под большого низко повязанного платка.
— Тётя Асие, а вас-то почему забрали? — решилась спросить Валя. — Приказ же был от пятнадцати до сорока пяти забирать. Я читала. А вам же… много лет?
— Мне много лет. Шестьдесят уже давно было, — ответила Асие устало. — Они не смотрели. Брали всех подряд с улицы, вот и я попала. И ты по приказу не должна ехать, так? Тебе лет сколько?
— Тринадцать. Я с двадцать восьмого. В августе четырнадцать будет. Я просто в облаву попала. Вчера к вечеру. Им, видно, не хватало людей, ловили на базаре, кто попался. Меня схватили и потащили, а скатерть и кофточку, ну, что я несла на обмен, кто-то из рук вырвал. Я только тётю Марьям на улице увидела и успела крикнуть, чтобы маму предупредила. Испугалась — ужас просто. Загнали в санаторий и даже не позволили маме сообщить.