Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако же вопрос свадебных одежд едва не привел к открытому скандалу. Родичи со стороны жениха заявили, что когда свадебная процессия — йенавал — подойдет к дому невесты, то она должна выйти к ним в алой лебенга[15], а затем, после того как женщины-родственницы омоют ее тело, ей надлежит переодеться в шальвар-камиз[16], как подобает замужней.
— Глупость какая, — возражали Каулы. — Она будет, как положено невесте, в накидке с вышивкой у шеи и по краю рукавов. Голову украсит накрахмаленный убор из тончайшей ткани, а талию — широкий пояс-балигандан.
Спор длился три дня и грозил затянуться еще, но тут вмешались Абдулла и Фирдоус. Своим волевым решением они постановили, что невеста и жених будут обряжены каждый как того требует их вера. Номан не станет надевать пхиран, не будет водружать на голову тюрбан с павлиньими перьями. Он предстанет перед невестой в элегантном ширвани[17], с маленькой каракулевой шапочкой на голове. Этот вопрос благополучно разрешился, не вызвал проволочек и следующий, поскольку касался общей для обеих свадебных традиций церемонии мехнди. Однако вопрос о самом свадебном обряде поставил мирное сосуществование сторон под угрозу. Для большинства мусульман предложения противной стороны звучали просто чудовищно.
— Дуйте в свои ракушки, обменивайтесь подношениями в виде орешков — это еще куда ни шло, — говорили мусульманские дедушки, бабушки, тетки и прочие. — Но жрец-пурохит, совершающий пуджу[18]перед идолами?! Священный огонь? Священный шнур? Чтобы жениха с невестой почтили, будто они Шива и Парвати?! Невозможно, немыслимо! Хаи! хаи! — какой позор!
Оскорбленные до глубины души Каулы удалились с переговоров. Всякое общение между двумя кланами прекратилось.
— Уж эти мне семьи, — с тяжелым вздохом изрекла Фирдоус, — узколобые, тупые семьи — корень всех неурядиц на этой земле.
В ту ночь над Пачхигамом светила полная луна. Деревня разделилась на два лагеря, гармоничному сосуществованию, похоже, приходил конец. И тут на главной улице показался Шившанкар по прозвищу Шарга. Подчиняясь внезапному порыву, он стал петь густым и звучным голосом одну песню за другой. Он пел о любви — о любви богов к людям и людей к богам, о любви отцов к дочерям и матерей к их сынам; о любви вознагражденной и любви безответной. Тут были всякие песни: нежные и страстные, священные и простонародные. У его ног сидели обе его бесслухие дочери Химал и Гонвати. Они сидели молча, повинуясь приказу отца не раскрывать рот, как бы их ни растрогало пение. Когда он только начал, над Пачхигамом все еще витал дух вражды и то и дело ему кричали: «Замолчи, дай поспать!» или: «Нам не до глупых жалобных песен!», но мало-помалу его волшебный голос совершил чудо. Растворялись двери, в домах зажигались светильники, стали собираться люди, устроившиеся на ночлег в полях и плодовых садах. Абдулла и Пьярелал, встретившись возле певца, крепко обнялись.
— У нас будет два свадебных дня, — громко объявил Абдулла. — В первый день всё сделаем по вашему обычаю, а во второй — по нашему.
— А почему сначала по ихнему? — пронзительно завопила чья-то дотошная тетка, но ее вопль внезапно перешел в кудахтающие невнятные звуки — это супруг прикрыл ее склочный рот своей могучей дланью, после чего поспешно потащил ее досыпать.
Итак, все было решено. Пандит Пьярелал Каул выкопал алюминиевую коробку с драгоценностями жены, которую зарыл у себя на заднем дворе вскоре после смерти Пампуш, и принес их в спальню Бунньи. Она лежала неподвижно.
— Вот все, что от нее осталось, — произнес он. — В этой коробке бриллианты, но самый дорогой сверкает сейчас передо мной на этой постели.
Он положил коробку возле нее, поцеловал в щеку и вышел. Бунньи не шелохнулась, рассерженный взгляд ее был прикован к темному потолку; ей хотелось, чтобы стены исчезли сами собой, чтобы она смогла взмыть в ночное небо и улететь, потому что с той самой минуты, когда в деревне приняли решение спасти ее и Шалимара честь посредством брака, Бунньи показалось, будто ей вынесли пожизненный приговор, и она вдруг почувствовала, что задыхается. Неожиданно ей стало яснее ясного то, что прежде ей мешала понять любовь к Шалимару: такая жизнь, жизнь семейная, жизнь в Пачхигаме, возле отца, восторженно проповедующего на бережку у Мускадуна, жизнь рядом с подружками, танцующими один и тот же танец гопи-молочниц; жизнь среди всё одних и тех же людей, знавших ее с самого рождения, даже отдаленно не похожа на ту, о которой ей мечталось. На сотую, нет, даже на тысячную долю подобное существование не сможет удовлетворить ее мучительного голода, ее страстной жажды чего-то другого. Чего? Она и сама еще не подыскала для этого название. Знала лишь одно: с годами ее неудовлетворенность будет все возрастать и переносить ее станет все труднее.
И Бунньи поняла: она готова на всё, чтобы вырваться из Пачхигама; каждый день, каждый миг она будет ждать, когда ей выпадет такой шанс, а когда это случится, уж она-то его не упустит, она вцепится в него обеими руками; она буде проворнее самой удачи — этого неуловимого блуждающего огонька. Ведь говорят, что если ты выследишь какое-нибудь волшебное существо — фею или духа, надо успеть накрыть его ладошкой и загадать желание, тогда оно сбудется. Вот она и выскажет свое: «Унеси меня отсюда; увези от отца, от этого вялого, медленного умирания и еще более замедленного течения жизни и от этого клоуна, от Шалимара».
Двумя годами позже в Ширмале неожиданно объявился высокий худой человек с жидкой бородкой, с кожей цвета проржавевшего металла и прозрачно-голубыми глазами, казалось, смотревшими поверх этого мира в мир будущий. Он был обряжен в подобие изношенного шерстяного пальто и свободно обвязанный вокруг головы тюрбан черного цвета. Все имущество помещалось у него в жалком, как у бродячего нищего, узелке. Едва явившись, он принялся за проповеди. Он грозил адским огнем и проклятием всему роду человеческому. Говорил он неуклюжим языком, как чужеземец или как человек, давно отвыкший говорить. Каждое слово давалось ему с трудом, словно произнесение больно раздирало ему горло. Ширмальцы, как и все прочие жители Долины, не привыкли к проповедникам, метавшим громы и молнии, однако не стали мешать и слушали — главным образом из-за легенд о стальных муллах, которые в те времена получили широкое хождение по всей округе.
В Кашмире издавна любили и почитали разного рода святых людей. Среди них попадались и весьма воинственные, как, например, дочь кашмирского военачальника четырнадцатого века Биби Лалла, или Биби Мадж. Некоторые даже творили чудеса. История, которая с недавних пор была у всех на устах, сочетала в себе оба момента — как военный, так и волшебный. Индийская армия наводнила Долину невероятным количеством всякой военной техники, и кучи металлолома возникали повсеместно, нанося ущерб девственной красоте здешней природы. Свалки неисправных выхлопных труб, вышедшего из строя оружия, сломанных гусениц тракторов напоминали небольшие горные цепи. И вот в какой-то момент по воле неба эти кучи вдруг зашевелились, ожили и приняли человеческое обличье. Люди, чудесно рожденные из останков ржавеющей военной техники и начавшие проповедовать идеи сопротивления властям и месть, оказались святыми совершенно нового, не встречавшегося прежде вида. Их назвали стальными муллами. Ходили слухи, что если, набравшись храбрости, ударить такого муллу по голове, то услышишь гулкий металлический звон. Поскольку они были сотворены из закаленной стали, то застрелить кого-нибудь из них было невозможно, но по этой же причине они были слишком тяжелы, чтобы держаться на воде, и потому их можно было потопить. От их дыхания веяло дымом и жаром, словно от перегретых покрышек или от драконов. Их следовало почитать, их следовало страшиться и им нужно было беспрекословно повиноваться.