Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока в колхозе подсчитывали баснословные хлебные заработки, поползли вдруг слухи, что хлеб этот выдаваться не будет. Это тем более всех огорошило, что некоторые уже забрали часть причитающегося им зерна. Ими оказались отдельные из местных, более приближенные к председателю. Что же будет с остальными, которых оставалось подавляющее большинство? Особенно с приезжими. Люди терялись в догадках. Наконец все разъяснилось. Из района приехал уполномоченный и объявил на собрании, что весь заработанный хлеб, ввиду того что страна очень в нем нуждается, мы жертвуем государству. Конечно, не безвозмездно — в обмен на этот хлеб мы получим по твердым государственным ценам разные товары: мыло, чай, бязевую материю, нитки, иголки и так далее… Ассортимент был невелик, но чрезвычайно дефицитен, особенно бязь и нитки. За эти годы все пооборвались, а где было купить новую одежду? Только на базаре. Конечно, если бы мы свезли свой заработанный хлеб на базар и продали его там — мы могли бы купить в сто раз больше! Но тогда хлеб уплыл бы из рук государства, он не попал бы на фронт…
— Кто это придумал — был не дурак! — сказала Лида.
— Это была мудрая государственная мысль, — поддержал Семенов. — Хотя она, наверное, некоторым и не нравилась… И все-таки большинство людей радовались, особенно такие бедняки, как я. За свою тонну пшеницы я мог получить теперь много десятков метров бязи и нашить себе белья… но тут опять вышла закавыка…
70
— Что-то много у тебя закавык! — рассмеялась Лида. — Прямо как в кино!
— Что делать, — развел руками Семенов; они уже сидели с Лидой за столом возле маленького окошка гримуборной и пили чай, — Вся моя жизнь была тогда своеобразным детективом. Правда, без запутанного сюжета. Сюжет прост: в этот самый разгар мануфактурных волнений я получил вдруг повестку из райвоенкомата!
— Добился-таки! — улыбнулась Лида, дуя на блюдце.
Она пила чай степенно, держа блюдце снизу всей пятерней и опустив локоть на стол.
— Добился! И это была вторая улыбка Судьбы! Наипрекраснейший день в моей тогдашней жизни! Помню: выпал уже прочный, летающий снег, светило солнце, потрескивал легкий морозец, гора Семиз-Бугу улыбалась, и был у нее такой вид, будто это она прислала мне долгожданную повестку в армию. Хитрая гора! — я тоже улыбался ей, шагая из конторы. В кармане штанов лежала драгоценная повестка, которую только что вручил мне председатель. Вши покусывали — они покусывали меня тогда постоянно, — и мороз пощипывал, а в голове радостные мысли. Скоро я скину всю эту грязную вшивую одежду, думал я, одену форму, чистую, новую, белье под ней, сапоги, стану солдатом и кровью завоюю себе все потерянное в моей молодой жизни. Ну, а если убьют, то пусть: лучше умереть на войне равным среди равных, чем тут в тылу влачить жизнь отверженного неизвестно за что… В кармане лежала еще и вторая, подписанная председателем бумажка, на которой стояло: «Выдать такому-то в счет расчета — муки 8 кило, мяса — 2 кило, масла — 0,5 кило». Богатство! Эти продукты мне выписали на дорогу. Вместе со мной такие же бумажки получили еще два молодых казаха, завтра мы должны были отправляться на пароконных розвальнях в район.
Только что в конторе колхоза я видел этих грустных казахов, они пришли вместе со старенькими матерями, были, что называется, «под мухой», а матери плакали. Я-то не был грустным, я был горд, счастлив и немного смущен свалившимся на меня благоволением. И плакать по мне было некому. Может быть, если б жива была моя мать, она тоже сейчас плакала бы здесь в коридоре… хотя вряд ли. Она бы радовалась. Она и сейчас — на том свете — радуется. Я на мгновение даже увидел ее — свою мать, — как она улыбается, гордясь, и протягивает ко мне руки: «Я рада, Петя! Наконец-то! Будь храбрым солдатом, моя любовь сохранит тебя!» Я стою позади казахов в кабинете председателя… Он что-то говорит им, и они выходят.
«Петька! — говорит председатель Мина. — Вот и тебе повестка».
Я чувствую в его голосе удивление.
«Спасибо», — я беру белую бумажку двумя пальцами, как драгоценность.
Председатель смотрит вверх, в угол потолка, Я знаю, почему он так смотрит: он косой, и никогда нельзя точно сказать, куда он смотрит. Но сейчас-то я знаю: он смотрит прямо на меня, даром что глаза в потолке.
«А я думал — ты немец!» — усмехается он.
«Какой я немец! Русский я! Сам не знаю, как сюда попал!»
«Ну, поздравляю! — говорит председатель. — Получай продукты, пеки хлеб, завтра утром чтобы как штык!»
Я делаю шаг вперед, пожимаю руку председателю, чувствуя, что делаю это чуть подобострастно… Как уже всосалась в меня эта рабская приниженность! Ну, ничего: скоро все выветрится — по дороге, на морозе…
«Побриться надо, — говорит председатель. — И помыться. Там будет комиссия…»
Когда я выхожу в коридор, меня сразу обступают. Местные и приезжие: русские, хохлы, немцы, евреи, греки, чеченцы, казахи — весь наш колхозный интернационал. Все они пришли сюда оформлять обмен пшеницы на мануфактуру. Все с утра в очереди. Все возбуждены, веселы, нетерпеливы. Товары-то в магазине есть — вчера привезли, но неизвестно: всем ли хватит. А председатель еще не начинал приема, потому что занимается призывниками. На мгновение я приковываю внимание окружающих — все смотрят на меня с подозрением, — никто не считает меня призывником, думают, я госзакуп оформил:
«Что — получил?»
«Выписал?»
«Как это ты хитро прорвался! Незаметно!»
«Сколько бязи выписали?»
Но я ошеломляю всю очередь:
«Я повестку получил — в армию!»
«На трудфронт?»
«На какой трудфронт? В действующую!»
Общий вздох удивления:
«Врешь! Покажи!»
Достаю повестку — она обходит множество рук…
«Бедный! Убьют его тама», — слышу я жалостливый женский голос.
«Ничего не убьют! — думаю вдохновенно. — Я там человеком стану!»
Когда я готовился дома к отъезду — Эмилия пекла мне хлеб, — пришел Барило и предложил отдать ему за две пары белья и полушубок причитавшуюся мне на трудодни пшеницу — около пятисот килограммов… Я согласился: «На кой черт мне теперь эта пшеница», — думал я. Еще я отдал ему свою овцу, тоже на трудодни полученную.
На