Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пришел, – сказала жена. – Пришел под утро. Рассвет скоро. – Жена не плакала, глаза были сухие, но голос вибрировал. – Понимаю: журналистка, модная женщина. Тебе по статусу положено иметь такую? Ты знаменитость. Как быстро ты изменился. С нами стало скучно.
– Что ты говоришь?
– К тому же француженка. Роман с французской журналисткой – вот чего не хватает в биографии. Надеюсь, ночь прошла хорошо? – Она принюхалась и губы ее задрожали от обиды. – Ты с ней пил вино? Мы сходили с ума, а ты целовался с француженкой и пил вино.
– Ты ошибаешься, – сказал я, – я не целовал француженку. Наш корабль заминирован, и скоро будет взрыв.
– Остановись! Есть же предел. Невозможно все время врать! – и рыдание, которое она до той поры сдерживала, прорвалось наружу. Жена тяжело заплакала, взахлеб, не вытирая слез. – В Европу! Нам надо в Европу! Там прогресс! Там признание… – Она рыдала и слова выкрикивала сквозь слезы, навзрыд: – Как без Европы! Приехали! Наконец! Ребенок в сырой дыре! Жулье кругом! Французская эта… – Жена не умела ругаться, и потому не договорила. – Европа ваша…
– И порох под полом.
– Молчи! Прошу тебя, замолчи, наконец! Устала я.
От бессонной ночи болела голова, от бессмыслицы ныла душа. Все на нашем «Азарте» было нелепо – но довершением общей нелепости, этакой розочкой на торте абсурда, стала ссора с женой из-за французской журналистки. Вы знаете эти тягучие семейные сцены, когда сказать друг другу нечего, причин для ссоры будто и нет вовсе, но тоска накопилась. Жена отлично понимала, что я был не в каюте у француженки – одежда моя была перепачкана угольной пылью, а руки и лоб исцарапаны так, как ни одна дама не располосует, даже в пароксизме страсти. Что я мог сказать в свое оправдание? И надо ли вообще говорить? Мы провели остаток ночи, значительно глядя друг другу в глаза, вздыхая и кривя губы. Она устала от меня, думал я, сын болеет, все скверно; почему я не повез их в Крым? Женщине здесь тяжело; она думала отдохнуть, а попала на пиратский корабль, груженный порохом – но, странное дело, никакой жалости я не испытывал.
Знаем мы эти пылкие фразы: ах, я не хотела ехать в Ниццу, я была бы счастлива и в Воронеже! Так говорят супруги, у которых жизнь в Ницце не сложилась; но отчего они не поехали в Воронеж, если Воронеж так манил, разочарованные в Ницце дамы объяснить не могут. Да, жизнь в амстердамском порту оказалась своеобразной, но ведь мы сами хотели сюда поехать, нас никто не принуждал. Но выбраться отсюда уже пора. Обратно уже очень хотелось, вот это точно.
Утром плеснул себе в лицо теплой желтоватой водой из кувшина – кувшин заменял нам рукомойник – и пошел в кают-компанию. Кают-компания, как читатель помнит, располагалась в машинном отделении: сломанная машина служила матросам в качестве обеденного стола. Капитан Август все грозился эту машину отремонтировать – будто бы не хватало какого-то пустяка. Искали механика, ковыряли приборы, щелкали по циферблату – вот еще чуть-чуть, и сердце нашего парохода забьется вновь. А покуда мотор молчал, циферблаты не светились, машина служила столом, и служила, надо сказать, исправно. Металлическая поверхность годилась для резки овощей, а музыкант Йохан приладился открывать пивные бутылки о какой-то рычаг неизвестного нам назначения. Вокруг этой чудовищной серой стальной громадины с рычагами и кнопками свободно усаживалась вся наша безумная команда. Было нечто символическое в том, что обеды мы накрывали на машине: под нашими тарелками пряталась сила корабля, его нераскрытые возможности, его история и его будущее. Однажды «Азарт» себя еще покажет! И каждый из матросов панибратски трепал машину по стальному загривку: мол, терпи, старая кляча, скоро опять встанешь в строй.
Шел в кают-компанию я неохотно: не знал, как мне теперь смотреть на оксфордского профессора, на лысого актера, на предателя Якова. И встреча с француженкой меня не воодушевляла: щека до сих пор горела. Требовалось действовать, разоблачить заговорщиков, воззвать к справедливости – времени оставалось мало, но вот как раз действовать мне не хотелось. Ночные бдения с женой свели решимость на нет: уж если жене я ничего не могу объяснить, то как рассказать малознакомым людям о том, что наш корабль скоро взорвется. Невозможно такое сказать – не поверят. Однако пошел. Говорить правду надо, даже если тебя не слушают – так меня отец учил.
Вошел в машинное отделение – и ахнул. Машина исчезла.
Когда я пишу слова «машина исчезла», осознать дикость случившегося невозможно. Понимаете, машина, приводящая в движение корабль, – неважно, работающая машина или сломанная, – это огромный агрегат весом в тонну, это гигантский стальной комод, это сооружение, в котором тысячи деталей привинчены друг к другу, приварены и закреплены стальными скобами. Вынести эту штуковину из помещения корабля наружу – задача, равная тому, чтобы вынести Кремль из Москвы или передвинуть пирамиду Хеопса. Машину и от пола-то оторвать немыслимо, ее невозможно приподнять десятку матросов. Как ее вынести с корабля? И кому, скажите, и зачем, и на кой ляд может понадобиться неработающая машина?
Однако машины в помещении не было.
В стальном полу зияла дыра – машину отодрали от стального листа, коим был покрыт пол, причем местами стальной лист был покорежен и порван, словно бумага, – будто рука великана вырвала машину из пола.
Матросы «Азарта» стояли вокруг пустого места, завороженно взирали на зияющее пространство – так стоят погорельцы возле остова дома. Из «Принца Савойского» вырвали сердце, теперь эта посудина уже не была кораблем.
Да, вы скажете, что машина и прежде не работала. Верно. Но она могла работать! Машина обещала работать! Машину можно было починить, механик вот-вот должен был появиться! Мы надеялись, у нас были планы, мы собирались дать нашему кораблю новую жизнь! Так ведь и человек с нездоровым сердцем надеется на лечение и врачей – но вырвите ему сердце, и он умрет. Мы могли отправиться на корабле «Азарт» вокруг света, мы могли на худой конец ходить по голландским каналам и рекам, мы могли плыть! И вот теперь – не можем. И даже мечтать уже не можем.
«Принц Савойский», он же «Азарт», эта ржавая посудина с ободранной обшивкой, разобранной палубой и пробоиной в борту, вдруг сделался невесомым, как будто центр тяжести у посудины был утрачен. Я почувствовал, как легкая волна, лениво бившая в причал, треплет судно и швыряет его из стороны в сторону – без машины корабль уже ничего не весил, превратился в пустую консервную банку. Йохан, музыкант-авангардист, который колотит палками по консервным банкам, теперь может играть на нашем корабле – только на это «Азарт» и годится.
Я входил в кают-компанию с намерением разоблачать, рассказать о порохе, о снарядах, о заговоре – но то, что стряслось, заставило забыть про порох и торпеды. Взрывать было уже нечего: корабля просто не стало. И это чувствовал любой – взгляды матросов потухли, в кают-компании было тихо.
Ни Августа, ни немецких рыбаков я в кают-компании не увидел. Матросы сказали, что, когда Август увидел пустую каюту, он оцепенел; долго стоял, схватившись за голову, а потом внезапно сошел на берег и взял с собой немцев. Ничего не сказал, ничего объяснять не стал, просто ушел вдаль по причалу. Кричали ему вслед – капитан не ответил.