Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чарльз Мур представляет лишь одну из разновидностей практик, объединенных под эклектичным «зонтиком» постмодернизма. Пьяцца д’Италия вряд ли бы заслужила одобрение Леона Крие, чьи склонности к возрождению классики столь сильны, что иногда это вообще выносит его за пределы номинальных постмодернистов, а в сопоставлении с проектами Альдо Росси Пьяцца д’Италия выглядит очень странно. Кроме того, эклектика и популярная образность, лежащие в основе того направления [архитектурной] мысли, которое представляет Мур, стали подвергаться жесткой критике именно из-за отсутствия в них теоретической жесткости и в связи с их популистскими концепциями. Самая сильная линия аргументации в настоящее время исходит из лагеря, именуемого «деконструктивизмом»[53]. В качестве составной части противодействия тому, каким способом большинство представителей постмодернистского движения пополнили ряды мейнстрима и породили невзыскательную и чрезмерную популяризированную архитектуру, деконструктивизм стремится восстановить высокую основу элитных и авангардных архитектурных практик путем активной деконструкции модернизма русских конструктивистов 1930-х годов. Это движение отчасти заслуживает внимания благодаря своей намеренной попытке сплавить деконструктивистское мышление, почерпнутое из теории литературы, с постмодернистскими архитектурными практиками, которые, как часто представляется, развились в соответствии с некоей собственной логикой. Деконструктивизм разделяет внимание модернизма к исследованию чистой формы и пространства, но делает это за счет восприятия здания не как единого целого, а как «разделенных “текстов” и частей, которые остаются самостоятельными и несостыкованными, не достигая ощущения единства», в связи с чем они могут быть подвергнуты «нескольким асимметричным и несовместимым» прочтениям. Однако чертой деконструктивизма, объединяющей его с большей частью постмодернизма, является его стремление отразить «непокорный мир, подчиненный набрасывающейся на него моральной, политической и экономической системе». Но он делает это «дезориентирующим, даже смущающим образом» и тем самым ломает «привычные способы восприятия формы и пространства». Центральными темами остаются фрагментация, хаос, беспорядок даже внутри кажущегося порядка [Goldberger, 1988; Giovannini, 1988].
Фикция, фрагментация, коллаж и эклектика – все это в смешении с ощущением эфемерности и хаоса, вероятно, оказывается темами, которые доминируют в сегодняшних практиках архитектуры и городского проектирования. И здесь, очевидно, есть немало общего с практиками и теориями во многих других сферах, таких как искусство, литература, социальная теория, психология и философия. В таком случае, каким образом это преобладающее настроение принимает свою нынешнюю форму? Для сколько-нибудь убедительного ответа на этот вопрос требуется прежде всего критически рассмотреть всемирные реалии капиталистического модерна и постмодерна, что позволит увидеть, какие здесь могут содержаться ключи к возможным функциям подобных фикций и фрагментаций в воспроизводстве социальной жизни.
Модернизм – это проблематичный и неустойчивый эстетический ответ на условия модерна (modernity), произведенные специфическим процессом модернизации. Поэтому для верной интерпретации истоков постмодернизма необходимо разобраться в природе модернизации. Только так нам удастся выяснить, является ли постмодернизмом иной реакцией на неизменный процесс модернизации либо же он просто отражает или предвосхищает радикальный сдвиг в природе самой модернизации, сдвиг, к примеру, в направлении некой разновидности «постиндустриального» или даже «посткапиталистического» общества.
Одно из самых ранних и самых полных описаний капиталистической модернизации можно найти у Маркса. Полагаю, начать стоит именно с него, причем не только потому, что Маркс, как утверждает Берман, был одним из великих раннемодернистских авторов, сочетавшим широту и величие просвещенческой мысли с тонким ощущением парадоксов и противоречий, к которым предрасположен капитализм, но и потому, что предложенная им теория капиталистической модернизации выглядит особенно убедительно на фоне культурных тезисов постмодерна.
В «Манифесте Коммунистической партии» Маркс и Энгельс утверждают, что буржуазия создала новый интернационализм посредством мирового рынка, наряду с «покорением сил природы, машинным производством, применением химии в промышленности и земледелии, пароходством, железными дорогами, электрическим телеграфом, освоением для земледелия целых частей света, приспособлением рек для судоходства». Все это далось дорогой ценой насилия, разрушения традиций, угнетения, сведения ценности любой деятельности к холодному расчету денег и прибыли. Более того,
беспрестанные перевороты в производстве, непрерывное потрясение всех общественных отношений, вечная неуверенность и движение отличают буржуазную эпоху от всех других. Все застывшие, покрывшиеся ржавчиной отношения, вместе с сопутствующими им, веками освященными представлениями и воззрениями, разрушаются, все возникающие вновь оказываются устарелыми, прежде чем успевают окостенеть. Все сословное и застойное исчезает, все священное оскверняется, и люди приходят, наконец, к необходимости взглянуть трезвыми глазами на свое жизненное положение и свои взаимные отношения [Marx, Engels, 1952, р. 25; Маркс, Энгельс, 1955, с. 427].
Подобные настроения определенно совпадают с настроениями Бодлера, и здесь, как указывает Берман, Маркс дает волю риторике, очерчивающей неприглядную сторону всей модернистской эстетики. Примечательно то, как Маркс вскрывает истоки этого общего состояния.
Например, «Капитал» начинается с анализа товаров, тех привычных вещей (пищи, крова, одежды и т. д.), которые мы ежедневно потребляем в процессе собственного воспроизводства. Однако товар, констатирует Маркс, является «мистической вещью», поскольку он одновременно воплощает в себе как потребительную стоимость (он удовлетворяет какую-то отдельную потребность или необходимость), так и меновую (я могу использовать товар в качестве разменной монеты, чтобы добыть другие товары). Эта двойственность всегда создает двусмысленность товара для нас: потребим ли мы его сами или продадим? Но поскольку отношения обмена быстро распространяются вместе с формированием устанавливающих цены рынков, один из товаров, как правило, превращается в деньги. Вместе с появлением денег тайна товара приобретает новый облик, поскольку потребительная стоимость денег состоит в том, что они воплощают мир общественного труда и меновой стоимости. Деньги «смазывают» обмен, но прежде всего они становятся тем средством, с помощью которого мы обычно проводим сравнение и оценку стоимости всех товаров и до, и после факта обмена. Очевидно, учитывая важность того, как мы оцениваем вещи, анализ денежной формы и последствий, проистекающих из ее использования, имеет первоочередной интерес.