Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, еще до этого для Игаля и Яэль многое изменилось. Как-то, стоя у окна, они рассматривали книгу с картинками. «Что же мы теперь будем делать?» – спросил Игаль. Яэль прижалась к нему, подняла руки и обхватила его за шею. И это было снова то же самое тепло невидимых, недостижимых и таинственных тропических островов. Игаль поцеловал ее – сначала в лоб, потом в щеки, наконец в губы. Они остановились, как-то деловито переглянулись, и Игаль сказал: «Но мы же брат и сестра». Яэль кивнула. «И к тому же близнецы», – добавила она. В их движениях было то мгновенное понимание, которое – как уже давно казалось Яэль – могло возникнуть у нее только с книгой; а простота произошедшего резко контрастировала с ритуальной заученностью тех «отношений», чей край для них уже успела приподнять жизнь и со сложной неискренностью намерений чьих участников они уже успели столкнуться. Как и раньше, еще до войны, когда они лежали, прижавшись друг к другу и опустив глаза к книге, Яэль снова чувствовала чужую знакомую кожу, но на этот раз, подумала она, она чувствовала ее как свою. Наверное, именно в силу уверенности в том, что ни у кого из них не могло быть никаких целей, планов и намерений, все происшедшее и материализовалось и предстало в такой расплетенной обескураживающей наготе. Горячее море загадочных тропических островов, меняющееся движение пиратского брига, белый кит и полет летучего голландца, ужас высоты той третьей ступеньки трамплина и щемящий восторг падения, слезы радости и прощания, дрожь смертельной тропической лихорадки и жар их тел – все это было странным, неестественным, выдуманным и извращенным. За окном шуршал ветер, постукивая рамой. Они разошлись по комнатам, но потом все равно проснулись вместе, наполненные ликованием, стыдом, раскаянием, изумлением и еще – выплескивающимся через края, бескорыстным и бесцельным счастьем.
Скрывать это новообретенное бытие было сложно. Но еще сложнее им было преодолеть свою зависимость от мнения окружающих – то чуть счастливое дрожание души, которое почти любой человек испытывает, ловя на себе восторженные взгляды, и то падение сердца или всполох агрессии, которые вызывает слово неприязненное или презрительное. Поначалу им казалось, что все, что им нужно, – это просто перестать радоваться и грустить под звуки радио, перестать ждать новостей как моментов несокрытия истины времени и предчувствия будущего. Впрочем, это далось им относительно легко, особенно Яэль. Они сказали родителям, что хотят пожить отдельно, и в их новой квартире радио просто не было. Но это оказалось только началом. Неожиданно выяснилось, что постепенное избавление от коллективных политических мифов задевает и те слои души, которые все еще страшно ныли и болели. И больше других болела память об ужасе газовых печей; помня о ней, снова и снова хотелось бежать и стрелять в каждого, кто мог хотя бы помыслить повторение подобного. Тем временем телевидение, некогда запрещенное их тогдашним газетным правителем, не только появилось, но и стало быстро приходить в дома. Новости обрели лица и краски; постепенно они начали терять в убедительности, зато прибавили в наглядности. Они больше не требовали памяти, окрашенной болью; все, что нужно было знать, высвечивалось на незамысловатой картинке с объяснениями, а прошлое все быстрее растворялось в небытии. Тогда же начались бунты выходцев из Азии и Африки, назвавших себя «черными пантерами»; потом вспыхнула и отзвенела новая война. В ней уже не было той – еще недавней – эйфории, но было много страха, боли и отчаяния. Смертельно испуганный одноглазый заговорил про «разрушение третьего храма», а похороны затопили страну. Была назначена комиссия по расследованию; «палестинка» Голда ушла в отставку. Через несколько лет Яэль и Игаль во второй раз обнаружили себя в другой стране.
Тем временем про их новую совместную жизнь поползли слухи; им даже стало казаться, что для многих любопытство к чужой жизни перевешивает возбуждение от теленовостей, а их бывшие знакомые при встрече ухмылялись и переглядывались. Особенное любопытство проявили две бывшие девушки Игаля и неудачливый любовник Яэль. Именно тогда они поняли, сколь остро ощущается чужой взгляд – и что им предстоит еще многому научиться, и главное – научиться ничего не чувствовать под взглядом других. Обнаружив же, как часто чужие слова бьют по точкам ранимым и болезненным, они составили список тех тем и оценок, в отношении которых им подспудно еще хотелось соответствовать мнению окружающих. Таких тем оказалось неожиданно много; более того, они регулярно обнаруживали всё новые, а потом честно и скрупулезно заносили их в свой список. «Каждую неделю, – сказал Игаль, – мы будем искоренять одну из них. Главное – иметь программу». Для каждого из тех требований окружающего мира, соответствовать которым им все еще было важно, они мысленно выбирали человека, в наибольшей степени им несимпатичного и в наибольшей степени преданного той или иной системе социальных оценок. Они представляли себе, как он говорит о том, что не соответствует его мифам, как исходит проклятиями, ненавистью и слюной, как он бледнеет и чернеет при встрече с иным, – пока наконец подспудное желание соответствовать не сменялось у них осознанным отвращением. Они находили утешение и отраду в любви, но это было утешением страстным, запретным, счастливым, головокружительным и самозабвенным. «Только близнецы могут по-настоящему друг друга любить, – сказала как-то Яэль презрительно, – все остальное либо сексуальность, либо семейная жизнь». Так, шаг за шагом, они шли по пути, который казался им дорогой к свободе.
Однако в тот момент, когда им показалось, что они свободны, как никогда – и утратили все те связи с окружающим миром, от которых им еще могло быть больно, – они вдруг поняли, что история быстрее человека, а цепи, которые человек может расковать, легче тех, которыми она опутывает мироздание. Вместе с телевидением в дома пришли картинки далекого изобилия и близкая агония растущего желания. Культ товара и культ секса наполнили страну, не столько вытесняя бравурные военные марши, сколько все больше с ними сливаясь – объединяясь в некое бесформенное, удушающее целое. И еще постепенно то, что в пятидесятые начиналось как устройство родственников, приятелей и партийных товарищей на хорошую работу «по знакомству» – и было высмеяно в многочисленных сатирических опусах «на злобу дня», – превратилось в конверты с деньгами, миллионные строительные контракты, подпольные казино и торговлю оружием. Коррупция стала фактом, неотделимым от нового понимания существования. Неожиданно оказалось, что хотеть денег превыше всего перестало быть стыдным. Их знакомые, совсем недавно говорившие о равенстве и победах, начали мечтать о виллах. Они сидели в гостиной у Яэль и Игаля и часами перечисляли приметы своей новой богатой жизни. Бывшие школьные товарищи создавали корпорации с помощью армейских и партийных связей, а женщины начали расспрашивать своих избранников не о подвигах, а о доходах. Появились поп-звезды, а светящийся экран все больше извергал из себя эти новые, сверкающие образы изобилия, сексуальности и наживы.
Произошедшее оказалось для Игаля и Яэль ударом нежданным и болезненным; их зарплаты стали казаться пособием по бедности, а время выбрасывало все новые и новые приметы роскоши. Неожиданно они обнаружили, что все чаще испытывают подспудную зависть, в которой было так трудно и стыдно себе признаться, и начали учиться побеждать и ее. Но они были уже старше, уколы самолюбия были глубже – хоть и не такими мучительными, – и победа далась им тяжелее, чем прежде. А еще больше, чем культ обогащения в этой новой стране растущей страсти к наживе, их мучило то, что и их отказ стал теперь предметом торговли. Люди, еще недавно мечтавшие о марш-бросках и отворачивавшиеся при встрече с Яэль, начали громогласно рассуждать о любви к миру; неожиданно оказалось, что в этой – так быстро изменившейся – стране стремление к миру может являться и товаром, и залогом карьеры гораздо более надежным, нежели воинственные лозунги. В конечном счете эти лозунги были оставлены тем, кого можно было за них презирать. Быть бедным стало не только стыдно, теперь бедные еще и превратились в «фашистов». «А раз они фашисты, – как-то сказала бывшая подруга Игаля, – то во власти их быть не должно. Разве это не так? Разве мы хотим, чтобы нами правили фашисты?» Впрочем, если у бывших бедных вдруг оказывалось много денег, им обычно прощалось, что когда-то они были бедными, и их больше не считали фашистами; именно поэтому для демократии и было лучше, чтобы бедные оставались бедными – или хотя бы ненавидели всех тех, кто не был на них похож. Яэль и Игаль думали о себе как о свидетелях истории, но их мучила горечь. Когда-то они мечтали о том, чтобы наступило всеобщее прозрение – чтобы звуки военных маршей перестали заглушать музыку души; теперь же оно наступило и не принесло им облегчения. «В этой стране стыдно быть и левым, и правым», – сказала как-то Яэль. «Что же теперь нам делать?» – ответил ей Игаль, ответил совсем как тогда.