Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обязывающая сила этого авторитета тесно связана с религиозной обязывающей силой ауспиций, которые, в отличие от греческого оракула, не проливают свет на объективный ход будущих событий, а только открывают людям, одобряется их решение богами или нет[101]. Боги тоже не столько властвуют над людьми, сколько имеют в их глазах авторитет: они «приращивают» и утверждают человеческие поступки, но не руководят ими. И точно так же, как «все ауспиции восходили к великому знамению богов, уполномочивших Ромула основать город»[102], так и всякий авторитет проистекает из этого основания, привязывая каждый поступок к этому священному началу римской истории, как бы наделяя каждый отдельный миг весом всех прошедших веков. Gravitas, умение нести этот вес, стало у римлян выдающейся чертой характера, а сенат, репрезентируя авторитет в республике, мог, по словам Плутарха[103], выступать как «центр тяжести, подобно корабельному балласту, позволяющему всегда сохранять подобающее равновесие».
Таким образом, прецеденты, деяния предков и выросшие из них обычаи, всегда обязывали[104]. Что бы ни произошло, все превращалось в пример, и auctoritas maiorum стал тождествен авторитетным моделям поведения, морально-политическому эталону как таковому. Этим также объясняется, почему в глазах римлян именно на старость, а не просто на зрелые годы приходилась самая кульминация человеческой жизни; не столько из-за накопленной мудрости и опыта, сколько в силу того, что старый человек с возрастом приблизился к предкам и к прошлому. В противоположность нашему представлению о росте, согласно которому, тот, кто растет, движется в будущее, по представлениям римлян рост был направлен в прошлое. Если связать этот взгляд с иерархическим порядком, построенным на авторитете, и визуализировать эту иерархию в знакомом нам образе пирамиды, то получится, что вершина пирамиды уходит не в небесную высь (или в потусторонний мир, как в христианстве), а в глубину земного прошлого.
Именно в свете этого, преимущественно политического, положения вещей прошлое силой традиции стало чем-то священным. Традиция сохраняла прошлое, передавая из поколения в поколение свидетельства предков, которые впервые создали и наблюдали священное основание, а затем приращивали его в веках своим авторитетом. До тех пор, пока эта традиция не прерывалась, авторитет оставался в неприкосновенности, и немыслимо было предпринимать действия без оглядки на традицию и авторитет, не согласовав их с принятыми, освященными временем эталонами и моделями, не призвав на помощь мудрость отцов-основателей. Понятие духовной традиции и авторитета в области идей и мысли было позаимствовано римлянами из политической сферы и тем самым было, по существу, производно – точно так же, как платоновское представление о роли разума и идей в политике было заимствовано из философской сферы и стало производным в сфере человеческих дел. Но первостепенное историческое значение имеет тот факт, что в области мышления и идей римлянам, по собственному мнению, тоже нужны были отцы-основатели и авторитетные примеры, а потому они признали авторитетами в области теории, философии и поэзии своих великих «предков» из Греции. Великие греческие авторы стали авторитетами не у греков, а только попав в руки римлян. То, как Платон и все прочие до и после него обращались с Гомером, «наставником всей Эллады», было немыслимо для римлян, и, конечно, римский философ не посмел бы «поднять руку на своего [духовного] отца», как Платон сказал о самом себе в «Софисте», порывая с учением Парменида.
Хотя учение об идеях было привнесено в политику из другой области, это не помешало платонической политической мысли положить начало западной политической теории. И точно так же, хотя в духовную сферу ссылки на авторитет и традицию тоже пришли извне, это не помешало им остаться главными чертами западной философской мысли на протяжении большей части нашей истории. В обоих случаях политические истоки теорий и стоящий за ними политический опыт были забыты: первоначальный конфликт между политикой и философией, между гражданином и философом, – так же забыт, как и опыт основания, послуживший законным истоком римского триединства религии, авторитета и традиции. Сила этого триединства заключалась в обязывающей силе авторитетного начала, к которому традиция привязывала людей «религиозными» узами. Это римское триединство не только пережило превращение республики в империю, но и проникло всюду, где pax Romana создал западную цивилизацию на римских основаниях.
Чрезвычайная сила и выдержка этого римского духа (или же чрезвычайная надежность основания как принципа создания политических организмов) показала себя во всем блеске после падения Римской империи, когда римское политическое и духовное наследие перешло к христианской церкви. Столкнувшись с самой что ни есть реальной мирской задачей, церковь стала настолько «римской», настолько последовательно приспособила себя к римскому способу политического мышления, что сделала смерть и воскресение Христа краеугольным камнем нового основания, создав на нем новый, поразительно долговечный человеческий институт. Таким образом, после того, как Константин Великий воззвал к церкви, чтобы та подарила гибнущей империи поддержку «самого могущественного Бога», церковь сумела в конечном счете преодолеть антиполитические и антиинституциональные веяния христианской веры, столь явственные в Новом Завете и ранних христианских текстах, создававшие столько проблем в ранние века и, казалось бы, непреодолимые. На самом деле победа римского духа – это почти чудо; во всяком случае, только благодаря ей церковь смогла «дать своим прихожанам такое чувство гражданственности, которого ни Рим, ни провинции уже не в состоянии были им дать»[105]. Но в то же время точно так же, как политизация Платоном учения об идеях изменила западную философию и предопределила философское понятие разума, политизация церкви изменила христианскую религию. Хотя христианину по-прежнему полагалось верить в воскресение, основой церкви как сообщества верующих и публичного института была уже не эта вера и не повиновение божественным заповедям, как у иудеев, а, скорее, свидетельства жизни, т. е. рождения, смерти и воскресения Иисуса из Назарета, как исторически задокументированного события[106]. Апостолы, в качестве свидетелей этого события, стали «отцами-основателями» церкви, от которых ей предстояло получать свой авторитет до тех пор, пока она