Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько машинисток-стенографисток в клубе Мэй Текской начали подавать заявления о приеме на работу в более надежные места, то есть, так сказать, в частные предприятия, не связанные с войной, в отличие от недолговечных министерств, где большинство из них тогда работали.
Их братья и молодые люди, служившие в вооруженных силах, еще не демобилизовавшись (до этого было еще очень далеко), поговаривали о том, чтобы заняться каким-нибудь «живым» делом, использовать возможности мирного времени — например, завести грузовик и с него начать создание транспортного бизнеса.
— У меня есть что тебе рассказать, — сказала Джейн.
— Подожди минуточку, я только дверь закрою. Ребятишки расшумелись, — ответила Энн. И тотчас же, вернувшись к телефону, сказала: — Ну, выкладывай.
— Ты помнишь Николаса Фаррингдона?
— Кажется, помню — только имя.
— Помнишь, я его в Мэй-Тек приводила в 1945-м? Он часто на ужин приходил. У него еще были шашни с Селиной.
— А-а, Николас! Который на крышу залез? Как давно это все было! Ты что, с ним виделась?
— Я только что видела в газете новость. Агентство «Рейтер» сообщает, что его убили во время очередного восстания в Гаити.
— Неужели? Какой ужас! А что он-то там делал?
— Ну, он ведь стал миссионером или кем-то вроде того.
— Не может быть!
— Еще как может. Ужасная трагедия. Я ведь его хорошо знала.
— Кошмар какой! И так все сразу вспоминается. А ты Селине рассказала?
— Ну, я не смогла ей дозвониться. Ты ведь знаешь, какая теперь Селина, она по телефону лично не отвечает, приходится пробиваться через тыщи секретарей, или как их там…
— Ты можешь из этого сделать хороший материал для своей газеты, Джейн, — посоветовала Энн.
— Я знаю. Просто жду, пока станут известны детали. Конечно, столько лет прошло с тех пор, как мы были знакомы, но это была бы интересная статья.
Двое молодых мужчин — поэты (в силу того факта, что сочинение стихов покамест было их единственным постоянным занятием) — возлюбленные двух мэй-текских девиц и в данный момент больше ничьи, облаченные в вельветовые брюки, сидели в кафе на Бейсуотер-роуд со своими молчаливо внимавшими им обожательницами и беседовали о новом будущем, одновременно перелистывая гранки книги отсутствующего приятеля. Один из мужчин сказал другому:
А другой улыбнулся, как бы скучающей улыбкой, но с сознанием, что мало кто во всем огромном метрополисе и его провинциях-данниках осведомлен о том, откуда проистекают эти строки. Этот другой, который улыбнулся, и был Николас Фаррингдон, тогда еще неизвестный или еще вряд ли имевший возможность таковым стать.
— Кто это написал? — спросила Джейн Райт, полноватая девушка, работавшая в издательстве и считавшаяся мозговитой, но как-то чуть ниже мэй-текского уровня — с социальной точки зрения.
Ни тот, ни другой мужчина не счел нужным ответить.
— Кто это написал? — снова спросила Джейн.
Поэт, сидевший поближе к ней, сказал:
— Некий поэт из Александрии.
— Из новых поэтов?
— Нет, но довольно новый для нашей страны.
— А как его имя?
Он не ответил. Молодые люди снова заговорили. Они беседовали об упадке и провале анархистского движения на острове, где оба родились, уже не заботясь о том, понятен их разговор остальным или нет. Им надоело в этот вечер заниматься просвещением юных девиц.
Джоанна Чайлд давала урок красноречия поварихе, мисс Харпер, в рекреационном зале клуба. Обычно, когда она не давала уроков, она репетировала, готовясь к очередному экзамену. Здание весьма часто оглашалось эхом ее ораторского красноречия. Она брала со своих учениц шесть шиллингов за час, но пять — если они были членами Мэй-Тека. Никто не знал, какова была ее договоренность с мисс Харпер, ибо всякий, обладавший ключами от шкафов с едой, заключал со всеми другими совершенно особые договоренности. Метод Джоанны состоял в том, что сначала она прочитывала каждую строфу, а потом ее ученица должна была эту строфу повторить.
Все находившиеся в гостиной могли слышать громогласный урок от начала и до конца, с отбиванием ударений и трепетанием строк «Гибели „Германии“»[52].
Клуб гордился Джоанной Чайлд не только потому, что она откидывала назад голову и декламировала стихи, но и потому, что она — так хорошо сложенная, светловолосая и пышущая здоровьем — представляла собой поэтическое воплощение высокорослой, светловолосой пасторской дочери, которая никогда в жизни не пользуется ни крошечкой косметики, а во время войны, едва успев окончить школу, денно и нощно, без устали, работает в приходских организациях помощи бедным, а до того — лидер герл-скаутов, которая никогда в жизни не плачет: во всяком случае, никому об этом неизвестно и даже невообразимо, потому что она по природе своей — стоик.
А с Джоанной случилось вот что: окончив школу, она влюбилась в викария — младшего священника прихода. Это ни к чему не привело, и Джоанна решила, что это будет единственной любовью всей ее жизни.
Так ее воспитали. Она с детства слышала, а позже сама декламировала:
Все свои представления о чести и любви она заимствовала из стихов. Она была смутно знакома с главными и второстепенными различиями между любовью земной и небесной, с их разнообразными атрибутами, но это знакомство было почерпнуто из бесед в пасторском доме, куда приезжали погостить теологически подкованные духовные лица; это было знакомство совершенно иного характера, чем расхожие домашние убеждения, вроде, например, аксиомы: «Сельские жители праведнее горожан», или представления, что приличная девушка может полюбить только один раз в жизни.
Джоанне же представлялось, что ее страстное томление по викарию будет недостойно называться любовью, если она позволит подобному чувству снова овладеть ею; а она начинала столь же страстно желать общества нового викария, заступившего на место прежнего и более подходящего для того, чтобы это чувство к чему-то привело (и даже более красивого). Раз уж ты допускаешь, что можешь заменить объект столь сильного чувства, ты подрываешь самую структуру любви и брака, всю глубокую философию шекспировского сонета: таково было одобренное, хотя и не выраженное словами мнение пасторского дома и бесчисленных акров интеллектуальных пространств его атмосферы. Джоанна подавляла свои чувства ко второму викарию и пыталась освободиться от них, активно занимаясь теннисом и военно-трудовой деятельностью. Она никак не поощряла второго викария, лишь молча грустила о нем до того воскресенья, когда увидела его за кафедрой, где он произносил проповедь по такому тексту: