Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каким-то чудом Михаилу Пришвину удалось остаться над схваткой. Венедикт Ерофеев старался не ввязываться в любую драку, да ещё со словесным мордобоем.
Всеобщее послушание подневольного человека существовало долго, вплоть до августа 1991 года. Не ради же красного словца Иосиф Бродский крикнул в нью-йоркском аэропорту вослед идущему к паспортному контролю своему товарищу Андрею Сергееву[118], известному прозаику, поэту и переводчику: «Что, Андрей Яковлевич, в рабство возвращаетесь?» Пояснение Андрея Сергеева убийственно, но честно отражает действительность тех дней: «Я сказал “да” — время было горбачёвское, и я себя свободным не чувствовал»7.
Для Венедикта Ерофеева искренность была редким и ценным человеческим даром. Может быть, поэтому он ею дорожил и на первого встречного не обрушивал каскад своего язвительного остроумия. К подневольным людям он также не относился. Из такого осознания самого себя, вероятно, складывался для него образ жизни в свободе. Для Венедикта Ерофеева цель прожить жизнь в христианском смысле порядочным человеком не была непосильной и несбыточной. По-другому жить он просто не смог бы, да и семейное воспитание не позволило бы. Ему было проще, оставаясь самим собой, находиться в тени. Долгое время его как писателя знал ограниченный круг людей. На жизнь он зарабатывал в основном физическим трудом.
В отличие от другого известного советского писателя, Юрия Марковича Нагибина[119], он не был заносчивым барином и не считал жизнь непишущего человека никчёмной. По мнению Нагибина, такая жизнь, интеллектуально и художественно не осмысляемая, приравнивается к существованию животного.
Эгоцентричный Юрий Маркович был убеждён, что писательский дар делает человека почти небожителем, резко выделяет и возвышает среди остальных смертных: «Сегодня я с удивительной силой понял, как страшно быть неписателем. Каким непосильным должно быть страдание нетворческих людей. Ведь их страдание окончательно, страдание в “чистом виде”, страдание безысходное и бессмысленное, вроде страдания животного. Вот мне сейчас очень тяжело, но я знаю, что обо всём этом когда-нибудь напишу. Боль становится осмысленной. А ведь так только радость имеет смысл, потому что она радость, потому что — жизнь. Страдание, боль — это прекращение жизни, если только оно не становится искусством, то есть самой концентрированной, самой стойкой, самой полной формой жизни. Как страшно всё бытие непишущего человека, каждый его поступок, жест, ощущение, поездка на дачу, измена жене, каждое большое или маленькое действие в самом себе исчерпывает свою куцую жизнь, без всякой надежды продлиться в вечности»8.
Подобная трактовка смысла творчества оправдывает приспособленчество к чему угодно и сотрудничество со всяким, кто либо у власти, либо платёжеспособен. Декларация сверхчеловеческой сущности писателя — та же индульгенция на совершение любого зла ради собственного блага. Отсюда, из этого упоения собой проистекают бездушие и высокомерие. Смотреть на себя в зеркало и восхищаться, какой ты гениальный и избранный, во времена Никиты Сергеевича Хрущева и Леонида Ильича Брежнева[120] было общепринятым явлением среди советских писателей, известных и малоизвестных, издаваемых и неиздаваемых.
Это была достаточно распространённая психотерапевтическая процедура. На этом фоне самолюбования и самовосхваления Венедикт Ерофеев оставался исключением. И это при том, что его любимым поэтом начала XX века был человек, с решительностью самозванца объявивший всем:
В одном из блокнотов Венедикта Ерофеева есть запись: «Одна из первоначальных задач, — говорил Юрий Нагибин, — психологическая подготовка нашего современника к изобилию»10. В противовес этому конформистскому и циничному высказыванию он цитирует, что когда-то, глядя на несправедливости в своём обществе, посоветовал совестливым, но робким людям римлянин Луций Анней Сенека[121], философ и поэт: «Избежать этого нельзя, но можно всё это презирать»11.
Так и поступал в своей жизни Венедикт Ерофеев. Ведь борцом он по своему характеру не был.
Венедикт Ерофеев устами своего героя Венички рассказал, какие люди ему по душе и в каком будущем ему хотелось бы жить: «...О, если бы весь мир, если бы каждый в мире был бы, как я сейчас, тих и боязлив и был бы так же ни в чём не уверен: ни в себе, ни в серьёзности своего места под небом, — как хорошо бы! Никаких энтузиастов, никаких подвигов, никакой одержимости — всеобщее малодушие. Я согласился бы жить на земле целую вечность, если бы прежде мне показали уголок, где не всегда есть место подвигу...»12
Венедикт Ерофеев знал, как много за советскими писателями, эгоистичными и жадными до жизненных благ и удовольствий, числилось грехов перед обычными людьми — «неписателями». Сам же он жизненных благ сторонился. Записал однажды в своём дневнике: «Это очень холодно — быть до конца существом обеспеченным. Блажен, кто бедствует». К этому можно добавить ещё одно его высказывание, с указанием конкретики: «Всё равно содрогаюсь, когда мне говорят в шесть утра принять тёплую ванну, кофе с молоком и прочесть свежий номер газеты и прочая»13.
Почему у автора поэмы «Москва — Петушки» такое настороженное отношение к современной цивилизации? На этот вопрос убедительно отвечает философ Татьяна Михайловна Горичева, тогдашняя жена поэта Виктора Кривулина. Впоследствии она стала ученицей выдающегося немецкого христианского философа Мартина Хайдеггера[122], жившего в ФРГ. Состояла с ним с помощью её друзей из ГДР в переписке, тайной для КГБ СССР и министерства государственной безопасности ГДР (неофициальное сокращение — Штази). Мэтр очень ценил философские работы и деятельность Татьяны Горичевой и даже посвятил ей своё стихотворение.
Татьяна Горичева объясняет, почему Мартин Хайдеггер оказался ей роднее, чем другие мыслители: «Философия “модернизма” — философия жизни, феноменология, экзистенциализм — были устремлёнными в будущее, творящими, рождающимися течениями. Бергсон говорил о рождении творческого времени, Гессерль — о приращении, Хайдеггер — о том, что будущее важнее прошлого и настоящего. Сегодняшние “деконструкторы” минимализируют бытие, жизнь, смерть, личность до неразличимого “фрагмента” и “следа”. Но и эта философия уже успела поднадоесть. На горизонте — миф, архетип, мир чудесного. XXI век будет веком религии и мистики, или его не будет вообще»14.
В рассуждениях Венедикта Ерофеева также существовал приоритет будущего над прошлым и настоящим. Многие мысли немецкого философа имели для него значение. В трудах Мартина Хайдеггера существовало здравое зерно, тот дающий надежду и избавляющий от состояния крайнего уныния позитив, в котором он остро нуждался. Это он почувствовал при первом ознакомлении с его трудами.