Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как Борис Николаевич, Вадим и Венедикт Ерофеев в тяжёлое для всех время помогали друг другу, рассказал сын писателя: «Кстати, Венедикт Васильевич оплатил за помощь. Внук Делоне Вадим и его жена Ирина были диссидентами и пострадали за свою деятельность. Эмигрировали, бедствовали, у них родился ребёнок, заболел и в месячном возрасте умер из-за того, что у родителей не было средств на его лечение. Вадим от отчаяния начал пить. А у деда здесь деньги были, но послать их внуку он, естественно, не мог. Так вот Ерофеев предложил похлопотать насчёт гонораров за “Петушки”, чтобы они могли на эти деньги жить. А дед Вадима фактически спасал Венедикта Васильевича здесь. В Абрамцеве Ерофееву жилось лучше всего, это видно по записным книжкам»28.
Каждое лето Венедикт Ерофеев и его вторая жена Галина Носова приезжали в Абрамцево в мае и находились там почти безвыездно до первых холодов. Так продолжалось довольно долго. После смерти Бориса Николаевича Делоне 17 июля 1980 года они не оставили Абрамцева.
Где бы Венедикт Ерофеев ни жил — на Кольском полуострове, в Москве, во Владимире, в Орехово-Зуеве, в Коломне, в Сибири или где-нибудь ещё, с кем бы ни общался, всюду он ощущал себя независимым и самодостаточным человеком. В русской литературе появился писатель особого психологического склада — не ставивший свои действия в зависимость от сложившегося порядка вещей. Если сказать короче: он не относился к приспособленцам, а если по-иностранному — конъюнктурщикам. С людьми был простодушен и уже по одной этой причине обречён на конфликт с власть предержащими. Венедикт Ерофеев не скрывал своего представления о наилучшем с его точки зрения ходе жизни: «Всё на свете должно происходить медленно и неправильно, чтобы не сумел загордиться человек, чтобы человек был грустен и растерян»29.
Одна из интереснейших бесед двух выдающихся мыслителей: буддолога и писателя Александра Моисеевича Пятигорского[129] и философа и филолога Игоря Павловича Смирнова, впервые опубликованная на страницах «Независимой газеты» 10 ноября 1995 года, называлась «О времени в себе». В ней идёт речь как о важнейшем для моих соотечественников времени «оттепели» — второй половине 1950-х годов, так и о последующих десятилетиях советской истории.
Александр Пятигорский в диалоге с Игорем Смирновым полагает, что 1950-е годы в России «выступают как антитеза предшествующему десятилетию»1. Он называет самое существенное изменение, произошедшее в советском обществе того времени: «Для меня и для людей, меня окружавших, главным было то, что пропала проблема смерти. Пропал почти онтологический страх»2.
Другими словами, человек получил гарантию безопасности. Ведь при Сталине ценность его жизни была девальвирована почти до нуля. Вместе с тем, продолжает свою мысль Александр Пятигорский, «новая эпоха оставалась прежней, правда, без ужасов прежнего». И ещё: «В этом отношении характерно, что эти годы не дали ничего талантливого. Идеалом была искренность. Искренность — не талант. Пафос: ну вот сейчас можно не лгать. То, что я бы назвал псевдореализмом пятидесятых (Паустовский, Дудинцев — всего, я думаю, фигур двенадцать-пятнадцать). Крайне ограниченная реакция на то, что было, — при этом, то, что было, целиком принималось. Принимался не только режим, принимался тот строй культуры, который внутри этого режима реализовался. То есть никакой рефлективной критики. Критика была по типу: “Ну, слушайте, давайте по правде! И посмотрите, как хорошо это или как плохо то...” Но главное в том, что хорошо — это, а не в том, что плохо — то. И это не о государстве и режиме, а об отношении людей к ним. Полная минус-рефлексия. Отношение людей к человеку в текстах тех лет практически редуцируется к его отношению с режимом»3.
Однако страх страху рознь.
В реферате, посвящённом философским идеям Мартина Хайдеггера, Венедикт Ерофеев обращает внимание на одно из фундаментальных открытий древних мыслителей Востока, касающееся миссии человека и его поразившее. Хайдеггер сформулировал это откровение древних, как он его понял: «...человек — существо, существующее в мире, связанное в своём бытии с космосом и с другими людьми, существо понимающее, настроенное в своей глубочайшей основе, пекущееся о людях и призываемое смертью к своей самой подлинной возможности бытия»4.
Я думаю, что такое представление о человеке — ключ к миропониманию Венедикта Ерофеева. Оно помогает адекватно воспринять его мысли, темы им написанного и бытовое поведение. Давно замечено, что многие люди думают свободнее, действуют без оглядки, когда смерть дышит им в затылок. Из «Записных книжек 1975 года» Венедикта Ерофеева: «Дмитрий Писарев (1840—1868) из всех доступных человеку чувств самым мучительным называл страх»5.
С языка метафизики перейду на язык родных осин. Уже к шестнадцати годам Венедикт Ерофеев хлебнул столько горя и натерпелся столько страха, что не всякий другой выдержал бы. Этого горя и страха ему хватило на всю оставшуюся жизнь. И всё-таки в нём сохранилось живое чувство отзываться на чужие беды. Никуда не делись и его личные переживания, и эмоции. Не по зубам было людям, обладающим хоть какой-нибудь бюрократической властью, его расчеловечить. Однокашник Ерофеева по филологическому факультету Московского университета Лев Андреевич Кобяков в разговоре со мной основным качеством характера Венедикта Васильевича назвал незлобивость.
Страх советского человека перед другой картиной мира и другим жизнеустройством рождал нетерпимость к инакомыслию.
Из книги Даниила Гранина «Страх»: «У нас была создана, отлажена почти научная система поддержания страха. Тоталитарный режим создал тоталитарный страх»6. У Александра Солженицына в романе «Раковый корпус» сказано эмоциональнее: «А над всеми идолами — небо страха! В серых тучах — навислое небо страха. Знаете, вечерами, безо всякой грозы, иногда наплывают такие серо-чёрные толстые низкие тучи, прежде времени мрачнеет, темнеет, весь мир становится неуютным, и хочется только спрятаться под крышу, поближе к огню и родным. Я двадцать пять лет жил под таким небом — и я спасся только тем, что гнулся и молчал»7.
Именно в эти годы Венедикт Ерофеев оказался в московской интеллектуальной среде. Ему были необходимы новые духовные ориентиры, и он нашёл их в чтении тех книг, которые уже прочитали его новые товарищи. Владимир Муравьёв вспоминал: «Когда Венедикт Ерофеев приехал с Кольского полуострова, в нём ещё не было ничего, кроме через край бьющей талантливости и открытости к словесности. Он всю жизнь читал, читал очень много. Мог месяцами просиживать в Исторической библиотеке, а восприимчивость у него была великолепная, но читал не всё, что угодно. У него был очень сильный избирательный импульс, массу простых вещей он не читал, например, не уверен, что он перечитывал когда-нибудь “Анну Каренину”. Не знаю, была ли она вообще ему интересна. Он, как собака, искал “своё”. Вот ещё в общежитии попались ему под руку “Мистерии” Гамсуна, и он сразу понял, что это — его. И уж “Мистерии” он знал почти наизусть. Данные его были великолепны: великолепная память, великолепная, незамутнённая восприимчивость, и он совершенно был не обгажен социалистической идеологией»8.