Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До настоящего времени человек всегда оставался эмбрионом, пусть и уникальным в том, что он обладает способностью в любой момент совершить скачок и стать человеком цельным. В один скачок он может, по выражению Гуткинда, прыгнуть выше машины. Я верю в это абсолютно. Я знаю это по собственному опыту. Рост человека всегда – это прыжок в темноту, спонтанное действие, не обусловленное опытом прошлого. Каждый признак роста – восстание против смерти. Даже сама смерть, наконец, может рассматриваться как переходный этап к иному росту. В том или ином смысле она всегда считалась дверью, за которой открывается путь в новую и более великую жизнь. Человек откладывал реальную жизнь на земле ради жизни загробной. Как только он начинает осознавать, что смерть – вот она, здесь и сейчас, во всех и в каждом и что нужно только открыть дверь и жить немедленно, неисчислимо-избыточно и великолепно, – с чего ему страшиться, убивать, цепляться за свою ничтожную собственность, оставаться закрытым? По сравнению с великолепием и роскошью той жизни, которую мы отрицаем, наша жизнь, которую мы ведем, – это кошмар. Возможно, одно это уже объясняет, почему так легко набирать людей на дело смерти, почему они предпочитают становиться мертвыми героями, мертвыми святыми и мертвыми мучениками во всех смыслах этого слова. Сама жизнь потеряла для них ценность, свою привлекательность. В известном – и совершенно реальном – смысле жизнь – это что-то, еще не начавшееся. Люди с алчностью ищут ее, но глаза у них на затылке. Жизнь может обрести только целый организм и как нечто воспринимаемое чувственно, не требующее ни доказательств, ни оправданий. Никто не может указать путь. Жизнь есть, и в этом смысле человек или есть, или его нет. Жизнь – это не «оно», не предмет, который можно объять разумом. «Если не был полностью живым в этой жизни, – говорит Гуткинд, – не станешь таким и благодаря смерти». Или, как излагает это Якоб Бёме: «Тот, кто не умирает прежде, чем умрет, обречен на погибель в смертный час». Это одно и то же.
Мы вступаем в апокалипсическую эру, когда нам явится все, что может быть явлено. Я не рехнулся. Я не стал, как говорится (и ошибочно говорится), «святошей». Я против всех религий мира, против всех народов мира и всех учений. Я говорю нелогично, интуитивно и с абсолютной уверенностью. Ничто не заставит мир отказаться от реализации его худших страхов – ничто, кроме устранения самого страха. Разрушение мира, которое мы по глупости стремились предотвратить, – оно рядом. Ту смерть, которая тайно и недостойно гнила в нас, должно явить открыто, и в невиданной степени. Как отец Перро сказал Роберту Конвею[90]: «Это будет такая буря, сын мой, какой мир еще никогда не видел. От нее нельзя будет защититься силой оружия, не помогут ни власти, ни советы ученых. Она уничтожит каждый цветок культуры, все творения человеческие смешаются в пространстве хаоса… Пелена Темных веков затянет весь мир; бежать будет некуда и укрыться негде, за исключением убежищ, слишком потаенных, чтобы их обнаружить, или слишком скромных, чтобы их заметить». Вот неприглядная перспектива, которая в то же время сулит надежду. Колесо движется медленно, но оно вращается и вращается, и даже смерти его не остановить. Потому что смерть – это часть некончающегося процесса. В настоящее время над нами нет потолка; если мы будем действительно восходить, нам придется прорываться через «метафизический зенит». Слишком долго мы оставались на одном уровне культуры, подверженной закону испарения, в результате чего все замерзло в застойном течении цивилизации. «Наше действие, – говорит Гуткинд, – должно исходить из мистического центра нашего немого и бессознательного бытия… Восхождению следует начинаться в глубинах тела».
Повсюду вокруг нас мы видим восстание; но восстание отрицательное, просто процесс окончательного завершения. Мы несем с собой среди разрушения наши проекты, надежды и силу, наши порывы, которые должны осуществить. Колесо вращается, и климат меняется, а что верно для звездного мира, верно также для человека. Последние две тысячи лет отмечены двойственностью, какую человек никогда еще не испытывал, и все же он, господствовавший весь этот период, был тем, кто выступал за цельность, тем, кто провозгласил власть Святого Духа. Ни одна жизнь за всю историю человечества не была так ложно интерпретирована и так удручающе плохо понята, как жизнь Иисуса Христа. И пусть ни один человек еще не последовал и, несомненно, не последует его примеру, ибо мы более в Христе не нуждаемся, тем не менее один его пример полностью изменил весь наш климат. Подсознательно мы движемся в новое царство бытия. Желая избежать настоящей реальности, мы довели до совершенства полный арсенал разрушения. Когда же освободимся от самоубийственного стремления к потусторонней жизни, мы начнем жить здесь и сейчас; только такая жизнь самодостаточна, только она реальна. Тогда у нас отпадет потребность в искусстве или религии, ведь мы сами станем произведениями искусства. Такова моя реалистичная интерпретация Гуткиндовой философии: свое надломленное состояние человек сможет преодолеть только таким путем. Если мои высказывания не соответствуют в точности тезисам Гуткинда, я тем не менее полностью соглашаюсь и с ним, и с его взглядом на мир. Своим долгом я посчитал не только изложить его доктрину, но также, с необходимыми дополнениями, внедрить ее в жизнь. Любая настоящая философия ведет к действию и от действия обратно к изумлению, к стойкому факту тайны. Я отношу себя к тем, кто воистину может сказать, что он понял Гуткинда и действовал в соответствии с его глубочайшей мыслью: «Колоссальный факт того, что мы стоим на почве реальности, всегда будет изумлять сильнее всего прочего, что бы мы ни делали».
Как указывается в словарях, утроба – место, где все зарождается и оживает. Насколько я понимаю, на свете вообще нет ничего, кроме утробы. Прежде всего существует утроба Природы, затем материнская утроба и, наконец, утроба, в которой происходит наша жизнь и бытие, – мы называем ее нашим миром. Причина всеобщего неудовольствия как раз и кроется в том, что мы не признаем мир утробой. Мы представляем себе, что неродившийся ребенок живет в состоянии блаженства, считаем смерть бегством от несчастий жизни, но в то же время отказываемся считать блаженством и безопасной гаванью саму жизнь. И тем не менее разве не в мире, который нас окружает, все зарождается и родится? Возможно, это еще одна иллюзия: считать, будто могила есть место спасения, а предшествующие рождению девять месяцев – блаженство? Да кто знает хоть что-нибудь о внутриутробной жизни или о жизни после смерти? Однако же утвердилось мнение – и, возможно, оно никогда нас не покинет, – будто эти состояния бессознательности означают свободу от боли и борьбы и, следовательно, составляют блаженство. С другой стороны, мы знаем по опыту, что есть вполне себе здравствующие люди, которые живут и блаженствуют. Они что же, более бессознательные, чем все прочие, или менее? Думаю, большинство из нас согласится, что менее. Тогда чем их жизнь отличается от жизни простых представителей рода человеческого? Наверное, разница в их отношении к миру и еще, самое главное, в том, что они видят в мире утробу, а не гробницу. Поэтому, скорее всего, они никогда не сожалеют о прошлом и не боятся будущего. Они интенсивно внимают миру и тем не менее, по-видимому, не знают страха.