Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Фемистокл мог бы прожить свою жизнь бестревожно, и Эпаминонд, а коли взять пример поближе и поновее, то даже и я; но в сознании людском неким образом живет какое-то предчувствие будущих веков, и чем больше дар, чем выше дух, тем тверже оно держится, тем нагляднее предстает глазам. Не будь это так, кто бы в здравом уме стал подвергать себя вечным трудам и опасностям?
Я – Цицерон говорит от лица философа вообще и подчеркивает, что римской доблестью, включающей готовность к самопожертвованию, обладают все, кто занимается в Риме философией.
Я говорю о вождях государства – но разве не мечтают о посмертной славе и поэты? Откуда тогда такие стихи:
Энний требует славы как награды от тех, чьих отцов он прославил сам:
И не только поэты – даже мастера, и те ищут посмертной славы. Иначе зачем Фидий, не имея права подписать свое имя на щите Минервы, вставил в этот щит лицо, похожее на свое? А наши философы? Сочиняя книги о презрении к славе, ни один не забывает надписать на них свое имя.
Поступок Фидия стал прецедентом для ренессансных художников, часто изображавших себя в углу своего живописного произведения, в виде одного из участников действия или портрета: можно вспомнить «Поклонение волхвов» Боттичелли, «Благовещение» Пинтуриккьо или «Деяния Антихриста» Синьорелли. Над философами-эпикурейцами, которые пишут книги не лучшего качества, но никогда не выпускают их анонимно, кроме Цицерона иронизировал Плутарх в трактате «Хорошо ли сказано „Живи незаметно“» – призывая жить незаметно, Эпикур вполне прославил себя, опровергнув себя. Плутарх считал, что эпикурейское требование скромности противоречит тому публичному мужеству, служащему примером для всех, которому учат все великие люди.
Поистине, если общее согласие есть голос природы и если все и всюду согласны в чем-то относительно усопших, то должны согласиться с этим и мы; и если мы считаем, что природа вещей виднее всего тем, кто сам душою превосходит других по своей природе, то есть по дарованиям и добродетелям, а чем лучше человек, тем он более служит потомству, то весьма правдоподобно, что к некоторым вещам в человеке сохраняется чувство и после смерти.
Но как о том, что боги существуют, мы догадываемся от природы, а о том, что они собой представляют, узнаем рассудком, так и о том, что души живут и после смерти, мы заключаем по всенародному согласию, а о том, где они живут и каковы они, должны дознаваться рассудком.
В специальном трактате «О природе богов» Цицерон объяснял, почему их природу нужно выяснять рассудком (ratio, чаще переводится как «разум»): потому что и сам разум божествен, и само устройство природы говорит о том, какое разумное попечение могли бы боги о ней осуществлять – и осуществляют.
Только от недостатка такого знания и вымышляются все те преисподние ужасы, которые ты, как вижу, с полным основанием отвергаешь. Так как мертвые тела падают на землю и погребаются под землей, то люди и стали думать, что и вся дальнейшая жизнь усопших – подземная. Из такого мнения проистекло немало заблуждений, а поэты еще больше их умножили.
Цицерон критикует поэтическое понимание загробного мира, основанное на ассоциациях, считая, что общие законы существования души не подчиняются никакой системе риторических «мест», уместных высказываний.
Сколько раз полный театр, и с детьми и с женщинами, трепетал при величавых стихах:
Суеверие это, кажется, уже исчезает; но сила его была такова, что, когда научились сжигать тела на кострах, о преисподней все равно выдумывали такое, чего без тела ни сделать, ни вообразить нельзя. Невозможно ведь представить умом душу, которая живет сама по себе; и вот им пытались придать какой-нибудь образ или облик. Отсюда – «спуск к мертвым» (νέκυια) у Гомера, отсюда – гадание, которое друг мой Аппий называет νεκυοµαντεĩα, отсюда – россказни о недалеком от нас Авернском озере,
Авернское озеро – под Неаполем, считалось одним из спусков в подземное царство.
Это – призраки мертвых, но по воле поэтов призраки эти даже говорят, а ведь для этого нужны язык, нёбо, гортань, грудь, легкие во всем их складе и силе. Ведь мыслью увидеть поэты ничего не могли и вот обращались к зрению.
Цицерон настаивает на том, что поэты не способны к серьезной философской абстракции, требующей ответственного мышления, а опираются на зрительные впечатления, связывая их с готовыми вдохновляющими идеями, такими как идея речи.
Лишь могучему гению под силу отъять ум от чувств и оторвать собственную мысль от общей привычки. Может быть, такие и были в течение столь многих веков; но в книжное время первым объявил человеческую душу бессмертной Ферекид Сиросский, – было это давно, когда в Риме царствовал мой тезка. Мнение это всего сильнее укрепил ученик его Пифагор: он приехал в Италию при Тарквинии Гордом и пленил всю Великую Грецию – как своим учением, так и своим образом и обликом; еще много веков спустя слава пифагорейцев была такова, что, кроме них, никого и не признавали за ученого.
Тезка – царь Сервий Туллий (VI в. до н. э.), тезка Марка Туллия Цицерона по родовому имени. Преемником этого царя был Тарквиний Гордый.
Великая Греция – греческие города за пределами Греции, в более узком смысле – греческие города в Италии. Пифагор приехал в Италию около 530 г. до н. э.
Но речь сейчас о временах более древних. Доказательств своего учения они тогда почти не приводили, кроме разве тех, которые можно выразить числами и чертежами. И лишь Платон, говорят, приехал в Италию нарочно для знакомства с пифагорейцами, изучил у них все, а науку о бессмертии души – более всего, и после этого не только разделил Пифагорово мнение, но подвел под него обоснование. Однако, с твоего позволения, мы это обоснование оставим в стороне, как и все упования на бессмертие души.
Цицерону было важно доказать, что Платон – не только великий философ, но и великий ритор. Поэтому он говорит, что Платон превратил схематически-числовую и закрытую от непосвященных пифагорейскую науку в блистательно изложенную философию, а блистательное изложение для ритора и есть обоснование тезиса.