Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама смеялась беззвучно, как смеются слабые люди, когда им не смешно, а Нелли хохотала звонким, тонким голосом, отмахивалась руками и кончила тем, что надула губы.
– Бобка, оставь.
– Нет, серьезно. Отчего бы тебе не выйти за него? Такой красивый мужчина и такой статный! И фамилия звонкая: Горшков. А? Как ваша фамилия? Горшкова. А?
Теперь, когда произносилось слово «горшок», то это означало «Горшков». Этим словом Боба изводил Нелли. За обедом он говорил: «Не принести ли горшок молока?» – и с серьезным видом смотрел на Нелли.
– С чего ты взял, что он мне нравится?
– Когда ты выйдешь замуж, не забудь ставить под кровать…
– Дурак!
– Нет, я серьезно тебе говорю, как медик. Мужчины, знаешь…
– Избавь, пожалуйста.
– Мы, медики, не привыкли стесняться и все называем своими именами. Например, в Лейпциге есть ресторан, где обедает весь медицинский факультет. Если мы, скажем, хотим глазунью из двух яиц, то мы говорим: «Пару гнойников, живо». И кельнер нас понимает, потому что там все меню имеет свои названия. Например, пирожное у нас называется…
Но Нелли затыкала уши и начинала петь.
Федя стал присматриваться к Нелли. Она была все такая же, хотя ей было уже лет двадцать, и она давно кончила школу. Она зачесывала косы вокруг головы. От этого голова становилась шире, шея оставалась непокрытой, и видно было, что шея чуть-чуть слишком длинна. Плечи немного свисали, и она имела привычку опускать руки и так стоять и ходить. У нее были большие, близорукие глаза, и когда она смотрела вдаль, то морщила ресницы. Все ее существо по-прежнему дышало беспомощностью, и все, что она делала, выходило беспомощно, и всегда хотелось переделать то, что она делала. Поэтому все в доме ее всегда чему-нибудь учили и читали ей нравоучения. И ее всегда было жаль. У нее был небольшой голосок, и она иногда пела, но хорошо у нее выходили только совсем наивные, совсем простые песни.
Wir träumten bunten Blumen
<So sie eine> Woche blühen im Mai[104].
Когда она по вечерам пела это, зажегши свечи за пианино, и щурила свои близорукие глаза, то ее было так жаль, что хотелось плакать. И когда она приносила букет ромашек и ставила их в стакан у себя в комнате, то ее тоже почему-то было жаль.
Но она бывала страшно упряма, и когда она на дороге видела жучка, то всегда давила его ногой и даже растирала его подошвой. А Федя всегда обходил всякого жучка. Любила ли она когда-нибудь? Если любила, то уж, наверное, не говорила никому, оберегала свою любовь от всех, так же, как Федя, так же, как, вероятно, это делал и Боба. Это у них было общее. И если не любила, то хотела любить, была готова к любви, звала ее. Это угадывалось. Она была уже не девочкой. Она цвела, она переживала лучшие годы, черты лица ее были тонки, и большие глаза смотрели всегда немножко удивленно. Но где-то около висков, около углов глаз уже угадывалась сухость, и углы губ бывали опущены.
* * *
Горшков приехал через неделю и стал наезжать чаще и чаще.
Скоро узнали из слухов, что он <когда-то> учился на юридическом факультете, но не кончил его, что он занимал какие-то судейские или судебные должности, что он оказал какую-то важную услугу князю Гагарину, и тот взял его к себе. Крестьяне будто бы за что-то собирались его убить, но никто не знал толком, в чем дело. Кроме того, стало известно, что он вдовец, что жена его внезапно умерла через год после свадьбы, ничем не болев, она будто бы была цыганкой, и в комнате Горшкова будто бы висел ее портрет – с гитарой, в полном цыганском наряде. Теперь он был кумиром фельдшериц, акушерок и сельских учительниц и всех уездных барышень, которые считали его неотразимым. Говорили, что он хочет жениться, что он выискивает себе жену, но что среди фельдшериц и уездных барышень он не может найти себе невесты, которая была бы достойна его.
Скоро все поняли: Горшков приезжает для Нелли. Нелли держала себя странно. Иногда она к его приезду завивалась (и это не шло к ней), надевала белое платье и лучшие туфли. Но иногда она поступала иначе: у нее была очень тонкая кожа, и на лице часто выступали мелкие, едва заметные прыщики. Она становилась к зеркалу, выдавливала все прыщики, и лицо ее становилось безобразно. Она нарочно обезображивала себя к приезду Горшкова, надевала самое будничное, несвежее платье и сидела за столом с каменным, неподвижным лицом, закусив нижнюю губу. Но Горшкова это не смущало. Видно было, что он считает свою победу обеспеченной. Он приезжал с ружьем (великолепной английской двустволкой из дамасской стали), ходил на охоту и приносил уток и гусей. Он катал верхом всех по очереди или приезжал на линейке, и тогда устраивались поездки с самоваром и бутербродами. Он принимал участие в танцах под граммофон, и когда читали, он высказывал свои мысли о Толстом, о Горьком, о Чехове. Его суждения были плоски, но никто не ждал от него другого, и понемногу к нему привыкли. Только Федя опять погружался в свою мрачность.
– Глеб! Что ты об этом думаешь?
– Я думаю, что она выйдет за него. Она даже непременно выйдет.
– Но ведь это будет ужасно?
– Но это будет.
– Нельзя этому помешать?
– Нельзя. Твоя сестра рождена для несчастья. Ты посмотри на ее губы. Она будет несчастна, если выйдет за него, и несчастна, если не выйдет. Ей нельзя помочь.
– А он?
– Он? Он будет счастлив. Он во всем противоположен ей. Он всегда доволен, потому что доволен собой. Он совершенно лишен чувства страдания, а твоя сестра рождена страданием.
Осенью Горшков сделал предложение.
Теперь можно было видеть, как по аллеям тихо бродят двое людей: он – стройный, затянутый, красивый, она – в белом, с опущенной головой, почти всегда – с цветами в руках. Можно было подумать: как это красиво и как они счастливы. Но Нелли молчала, и углы ее рта как будто еще глубже опускались. Только иногда, когда он уезжал, Федя замечал в ее глазах какое-то новое глубокое сияние.
* * *
Свадьбу справили в Петербурге. Петербург был невыгоден для Горшкова: верхом на лошади или с ружьем, в саду, он мог понравиться простым людям, как он нравился матери: он ослепителен для провинции, но он был ужасен для Петербурга.
Нелли это