Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А вот так, – Фавн протянул ему руку морщинистой старческой ладонью вверх. – Взамен давай навстречу свою и крепко жми.
Тим вложил в это нехитрое движение всю свою порывистую благодарность, и как будто ощущение дружественной близости перешло, перелилось от него к старику, и потом обратно, но уже с удвоенной силой. Хорошее вышло прощание.
– Куда лететь‑то мне? – вдруг опомнился он. Об этом Фавн ничего не сказал ему, а пора уж в путь.
– Сейчас начнет вставать солнце, так ты лети прямо на него к той линии, что между небом и землей. И скоро по правую руку увидишь город, – как можно короче попытался объяснить ему дорогу Фавн.
– Город? Что это такое? – не понял совершенно Тим.
– Это большой поселок. Только для Радетелей и ни для кого кроме. Ты его узнаешь. По облику и по величине. И по тому, что вокруг него совсем нет пограничных столбов. Там ты должен найти себе кров и пищу, и все, что понадобится. Но как именно это сделать, тебе придется соображать самому. Так ты докажешь свое право, – вроде бы и не совсем понятно сказал старик, однако Тим ощутил тем самым, тайным и неназванным чувством, что знает, о чем Фавн вел свою речь. – Ничего не бойся или хотя бы не подавай виду. И помни – надо, чтобы каждый из Радетелей думал, будто ты один из них. До тех пор, пока ты действительно таковым не станешь.
– Я постараюсь, – пообещал старику Тим. Разве сейчас был у него иной выбор?
Фавн надел мутно‑зеленый пузырь прямо ему на голову, коснулся слегка черной железяки. И чудное дело. Немедленно тугая вязкая плотность одежи растянулась вдоль, облекая Тима будто бы в новую, воздушной легкости кожу, он весь засиял переливами, заблистал зеркальными сгустками света. Он обнаружил себя снаружи и изнутри в одно и то же время – плоская черная железяка на груди с двумя символами, которые для управления, и плащ, и собственные ноги, обутые в открытые сандалии, – во всем ни единой привычной линии. Будто бы он был не он, а то самое светящееся существо, которое некогда стояло на Колокольне Времени и ослепляло резкими угловатыми гранями своего естества склоненную перед ним толпу. Он видел, как довольно улыбнулся Фавн. И как испуганная Аника упала на колени. Но прийти на помощь к ней Тим уже не мог. Пришлось старику поднимать ее самому.
– Прощайте! – он замахал им тем, что виделось ему рукой, а снаружи казалось неуловимо сверкающим зеркальным отростком.
Он уже знал, что делать. Плавная невесомость в его теле подсказала нужные движения. Толчок, другой. Ого‑го‑го! Едва заметный взмах руки, и вот он взмыл ввысь над рощей. Стремительно закружилась голова, дыхание перехватило до невозможности набрать новую порцию воздуха в грудь, только бы не упасть! Страшно, страшно. Ой ли? Никуда он не упадет, ха! В том‑то вся и штука. Тим сделал круг над холмом и домом, потом еще один. Быстрее, медленней, еще быстрее! Свет ты мой! Вот так да! Сказка ли это или наяву? Все, что происходит с ним? Он птица, птица! Вот она, настоящая воля! Какова?! И как необъятен мир! Кувырок, еще и еще! Давай! Теперь вперед! Где линия неба сходится с линией земли. Вслед за солнцем, которое одно на всех. Неожиданно он поверил и в это.
Он летел и не помнил сейчас ничего. Позади на некоторое время остались и мертвый смешной человечек, отец мальчика Нила, погибший от его руки. И сам мальчик Нил, и поселок «Яблочный чиж», и старый Фавн, и даже Аника. Он был почти безумен. И он летел. Ощущение этого неизведанного никогда прежде состояния заставляло его петь внутри зеркального облачения, спасая и сохраняя его от тьмы рухнувшего навеки в небытие привычного прежде мироздания. Но на краю бездны познания нового и неведомого Тим как бы возвращал себя звуками собственного голоса, он уверен был – его песню слышно и снаружи. Хорошо бы еще сыскались охотники послушать.
Они вскоре и нашлись. Наверное, наступил уже ранний голубой час его полета, когда попались первые встреченные им люди. Или Радетели, понимай как хочешь – сказал бы ему Фавн. Одна парочка выскочила из‑за наливающихся дневным светом облаков – направлялись в другую сторону, противоположную Тиму, помахали ему приветственно, он бессознательно ответил тем же. Не раздумывая ни единого мгновения, но испугался сильно. Вдруг не признают за своего. На встреченных людях были совсем иные одежды, прозрачные и текучие, как дождевая вода, так что в них не терялось их собственное тело, даже и лица были хорошо видны. Это потому, что на нем древняя модель, то есть старая одёжа, припомнил он слова Фавна и сложил один да один, получился правильный вывод. Другой летун обогнал его сверху, Тим не успел его толком рассмотреть, но заметил – тот словно бы извинялся перед ним за свою неучтивость. Тим на всякий случай приветственно помахал и ему. Нельзя забывать – теперь он в мире, который пока ему враг. Пока он не разберется, как спрятаться в нем или, что лучше всего, одолеть. Иначе никак не вернуться ему к Анике. Да заодно и к Фавну тоже. А под ним был уже город. Тим понял это, едва очнулся от раздумий и поглядел вниз. Свет ты мой, ну и громадина! Тут затеряться, что горошине в густом малиннике. Он вздохнул довольно и глубоко, затем, вытянув руки перед собой, нырнул в перистое, клубящееся взбитой молочной пеной облако и устремился к земле.
Ноги их легко и бесшумно коснулись травы. Пригласительный постуларий, возвышавшийся впереди, осведомил их о месте прибытия. «МОНАДА» – гласила налитая глубокой синевой, словно бы парящая в жарком воздухе графическая вокабула.
– Дальше стоит идти пешком. Мало того что мы самозванцами, да еще пришвартоваться прямо перед чужой дверью – дерзость выйдет неудобоваримая, – предупредил свою спутницу Гортензий, хотя Амалия об том знала и без его подсказки. Затем отключил «квантокомб».
Дерзость неудобоваримая, слабо сказано. Хмыкнул он про себя. Ладно, огнеглазая красавица, рядом с ним выступающая изящно по дорожке, – она, конечно, заслуженный старый гость сего дома. А он‑то кто? В жизни здесь не был. Не удостаивался приглашения как новопоселившийся выскочка (это за добрые десять лет!) и сомнительного качества потенциальный ученик и поклонник. Агностик в этом смысле слыл человеком разборчивым. Хотя многие считали Паламида Оберштейна зазнайкой, сущим проклятием любых общественных сборищ, где он мало кому давал раскрыть рот, и вообще излишне о себе воображающим типом, которому не помешала бы толика скромности. И в то же время признавали – есть от чего. И воображать и зазнаваться. Человек, обитавший на вилле «Монада», подобно древнеримскому гению места, имел на это право. Поэтому плюхнуться прямиком на лужайку перед порталом в сии врата учености, иначе porta antiquae философской мысли, вышло бы откровенным нахальством со стороны столь молодой и столь беспечной особы, каким являлся Гортензиус‑Йоханус‑Астуриус Лонгин. То есть он, Гортензий. Но ничего, прогуляться в знойный полдень по тенистой березовой аллее, да еще с женщиной своей нынешней мечты – о, это вовсе не потеря драгоценных минут, а, напротив, дорогое приобретение.
– Как вы думаете, Амалия Павловна, меня выпрут сразу или все‑таки позволят постоять рядом, пока вы будете объясняться о цели нашего с вами прихода? Точнее, прилета, – он ерничал нарочно, а у самого ощутимо тряслись поджилки. Это прежде он про колобка румяного загибал, рисовался перед дамой, а в действительности! Ну как за шкирку его и вон за порог? Или Амалия скажет: «Вам, милый мой Гортензий, вообще для начала лучше подождать снаружи». И то «милый мой Гортензий» – это он для утешения выдумал. Не милый, и не ее, а просто назойливый влюбленный, который зарится на Амалино прекрасное тело и уж только потом на не менее прекрасную душу.