Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Усиление европейского кризиса не способствует стабильности. Личные документы 1939 года свидетельствуют о живейшей озабоченности происходящим во внешнем мире, где «я» – больше не единственный центр.
Со всеми этими историями нынешней Европы боишься уже не только за свою жизнь и покой – свой покой, но особенно боишься страданий и мук совести. Это ужасная боль, которую чувствует душа, все эти пощечины справедливости. Я не могу тебе передать, как мне противно и как я нравственно страдаю, я внутренне оплакиваю все страдания мира, все те ужасные преступления, которые государства совершают из просто-таки кощунственной гордыни. Мы живем во времена апокалипсиса и мученичества. Каждый день человеческая совесть в нас унижается, и мы чувствуем, что окружены проказой постоянного бесчестья, и нам грозит море преступлений, хамства, актов каннибализма, защищенных, покрываемых, поддерживаемых законами, прессой и так далее. Это совершенно омерзительно, и каждый день я по нескольку раз испытываю приступы страшной тоски, человеческого стыда, от которых избавляюсь только благодаря инстинкту самосохранения, чтобы как-то прожить остаток дня[256].
В этих мотивах, позаимствованных у Гюго (Барт читает «Легенду веков») или унаследованных от более близких к его времени Томаса Манна или Освальда Шпенглера, выражается почти метафизическая тревога за будущее. Взгляд, обращенный на мир, не столько напрямую политичен – хотя разоблачается национализм, – сколько похож на лебединую песню веры в гуманизм. «Человеческий стыд», который позднее слышится у Делёза в выражении «стыд быть человеком», несколько раз повторенном в «Азбуке»[257] в «Ж как животное» или «Л как литература», свидетельствует о глубоком сопротивлении гнету со стороны государств, об осознании своей принадлежности к миру, который вот-вот будет разрушен. Язык все еще может нести эмоциональное измерение дискурса об универсальном, который жестокостью грядущих разрушений будет стерт навсегда. Начало войны открывает Барту реальность, до тех пор удерживаемую на расстоянии:
У меня, который не обращался мыслью к проблемам мира, который ничего в этом не понимал, мало-помалу открываются глаза, и мне кажется, что я четко вижу, как все происходит и даже как будет происходить. И мое бессилие, мое молчание, молчание других заставляют меня жестоко страдать. Порой мне кажется, что жестокая правда снедает меня, и я растерянно останавливаюсь на краю пропасти[258].
Из Атлантики назад
В то время как большинство друзей Барта были мобилизованы, его самого освободил Совет по реформе, куда он был вызван в сентябре 1939 года: для легочных больных альтернативной службы нет, по крайней мере пока. Запланированная поездка в Англию, где он занял бы должность преподавателя французского языка, отложена. Что касается продолжения обучения, перед Бартом встает выбор: закончить диплом, получив разрешение на преподавание, или продолжить и получить диплом исследователя, ориентированный больше на научные изыскания. Но ему надо работать, чтобы взять на себя часть материальных расходов, обременяющих семью. В ноябре ему предложили работу учителя в третьем классе в лицее в Биаррице, куда теперь ходит его брат: там Барт преподает французский, греческий и латынь. Семья занимает небольшую квартиру на улице Кардинала Лавижри, в доме под названием «Сирены», мать нашла работу в больнице. Начинать преподавать нелегко, Барт осознает ответственность, которую накладывает профессия. Он чувствует, что пользуется определенным авторитетом у учеников, но беспокоится о том, какое впечатление произведет. «Это ужасная профессия, – пишет он Филиппу 29 ноября 1939 года, – в которой для каждого акта необходимо мгновенно делать внутренний выбор, и этот выбор может иметь ужасные обстоятельства [sic]. Это власть, которая дана, можно обжечься, но выпускать ее из рук нельзя»[259]. Через два месяца его работу проверили: выяснилось, что он совершил ужасную ошибку с греческим глаголом hekein – «пришедший», но аттестовали его хорошо, как о том свидетельствует рапорт инспектора Керу:
Р. Барт, исполняющий обязанности учителя, только начал свою преподавательскую деятельность. Ему, конечно, пока еще недостает качеств, которые может дать только практика в профессии: гибкости в проведении опросов, искусства различать то, что должно быть сказано, а чем можно пренебречь, наконец, непринужденности и уверенности, вносящих в занятия воодушевление и оживленность. Но объяснение, которое он привел в моем присутствии, было подготовлено с огромным тщанием; оно было простое, ясное, точное, сопровождалось множеством детальных и очень полезных замечаний. […] Я полагаю, что неизбежный период проб и ошибок вскоре для него закончится. Со своего приезда он произвел хорошее впечатление в лицее Биаррица; его очень любят ученики, посещающие его занятия с удовольствием, и я даю крайне благоприятную рекомендацию на продление его полномочий[260].
В целом, как Барт признается, ему нравится преподавать, и ему даже удается поговорить с учениками о своем последнем литературном увлечении – Шарле Пеги. Биарриц с его архитектурой Прекрасной эпохи и ар-деко, роскошными садами и светлыми, относительно безлюдными пляжами дает Барту минуты отдохновения. Он совершает длинные прогулки по пляжу, к маяку (Itsas argi по-баскски, что означает «свет моря») на самой оконечности мыса Сен-Мартен. «Вчера я возвращался домой из кино[261]; ночь была странной, совсем неподвижной, почти матовой, теплый воздух местами застоялся. Я подошел прямо к краю террасы очень высоко над морем, поскольку прямо напротив висел невероятный полумесяц желтого золота, тонкий, изогнутый, заостренный, настоящий серп, а внизу, подо мной, внушая чувство почти космического ужаса, угадывалось огромное неподвижное движение моря в скалистых глубинах»[262]. Биарриц, по сути, небольшой порт, который защищают утесы и вокруг которого бушуют шторма. В то время как Байонна с XVIII века расширяла коммерческую деятельность, Биарриц остался маленьким рыбацким портом. Белый маяк на высоком мысу Биаррица, строившийся в рамках большой программы по регулированию судоходства во Франции в 1820–1830 годах и завершенный в феврале 1834 года, с городом соединялся бульваром, позволявшим прогуливающимся подниматься на балкон и наблюдать бесконечное движение океана; с одной стороны – баскские горы, с другой – горизонт,