Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это зависит от того, когда ты придешь.
— Уже скоро. Мне надо переодеться.
— Ты голоден?
— Нам привезли еду сюда, в лес. Несколько инициативных албанцев из Косово — уж не знаю, как они разнюхивают — не успеем мы начать осмотр места происшествия, а они уже тут как тут со своей палаткой. Наверное, кто-то из полиции им звонит и получает процент с продаж. Я буду через час.
Разговор закончился. Линда так и осталась сидеть с трубкой в руке. У человека, которого она видела в окно, затылок, повернутый к ней, вовсе не был покрыт темными с проседью волосами. Тот затылок, что она видела, был коротко острижен.
Курт Валландер появился в дверях. Его одежда насквозь промокла, сапоги облепила глина, но вид был торжествующий: оказывается, Нюберг дозвонился в метеослужбу в аэропорту Стурупа, и там обещали, что в ближайшие сорок восемь часов дождя не будет. Он переоделся, и, отказавшись от Линдиных услуг, пошел в кухню готовить себе омлет.
Она выжидала удобный момент, чтобы завести речь о несовпадении двух затылков. Собственно говоря, она и сама толком не понимала, чего выжидает. Может быть, это был укоренившийся страх перед отцовской неуравновешенностью? Она и сама не знала, просто выжидала. Когда же он наконец отодвинул тарелку и она неуклюже плюхнулась на стул напротив, собираясь начать разговор, он заговорил сам:
— Я все думал про тот разговор о папе.
— Какой разговор?
— О том, каким он был, твой дедушка. И каким не был. Думаю, что ты и я знали его с разных сторон. Как оно вообще-то и быть должно. Я все время искал в нем себя самого — и боялся найти что-нибудь не то. Мне кажется, с годами я делаюсь все больше на него похожим. Если доживу до его лет, не исключено, что в один прекрасный день засяду в каком-нибудь полуразвалившемся сарае и начну писать картины: заход солнца с глухарем или заход солнца без глухаря:
— Вот чего не будет, того не будет…
— Не зарекайся. Но там, в этой кровавой хибаре, я все время о нем думал. Он без конца рассказывал одну и ту же историю — о несправедливости, пережитой им в юности. Я пытался уговорить его, что неразумно все время сыпать соль на рану, полученную бог знает когда… пятьдесят лет назад, и к тому же ерунда совершеннейшая. Но он не хотел слушать. Ты ведь знаешь, о чем я говорю?
— Нет.
— Перевернутый стакан как причина пожизненной обиды. Разве он никогда тебе об этом не рассказывал?
Он налил себе воды и выпил, словно бы для рассказа ему требовались дополнительные силы.
— Дед когда-то тоже был молодым, хоть в это и трудно поверить. Молодым, холостым и отчаянным, его одолевало желание посмотреть мир. Он родился в Викбуландете под Норрчёпингом. Отец его был скотником у графа Сигенстама и постоянно его колотил из соображений благочестия: он считал, что грехи из мальчика легче всего выбить с помощью кожаного ремня, вырезанного им из старой конской сбруи. Его мать, моя бабушка, которую я никогда не видел, похоже, была совершенно запугана, только и делала, что закрывала лицо руками. Ты же видела фотографии своих прадеда и прабабки, они стоят на полке. У нее там такой вид, словно ей даже на снимке хочется спрятаться. Это не потому, что снимок поблек — это ей хочется поблекнуть, выцвести прочь с фотографии. Отец сбежал из дома, когда ему было четырнадцать. Сначала плавал на гребных посудинах, потом — на кораблях побольше. И как-то раз, когда они пришвартовались в Бристоле, с ним и случилась эта история. Ему тогда было уже двадцать.
В то время он крепко выпивал, он никогда этого и не скрывал. Но он именно выпивал, это почему-то считалось более, что ли, благородным, чем, накачавшись пивом, шататься по улицам и бузить. Это был своего рода аристократический обычай моряков, они выпивали с умом, зная свою меру. Но ему никогда так и не удалось объяснить мне, что это означает. Когда мы с ним, бывало, выпивали, он пьянел так же, как и все: лицо краснело, речь становилась неразборчивой, он злился или впадал в сентиментальность, а чаще — и то, и другое одновременно. Должен признаться — мне иногда не хватает этих вечеров, когда мы с ним выпивали на кухне и он начинал орать старые итальянские шлягеры — он их очень любил. Если хоть раз слышал «Volare»[16]в его исполнении, уже не забудешь.
Короче говоря, сидел он за стойкой в пабе в Бристоле, и кто-то нечаянно толкнул его стакан, да так, что тот опрокинулся. И обидчик — подумать только! — не попросил у него извинения! Он просто посмотрел на пролитый стакан и предложил заплатить за новый. Этого отец пережить не мог. Он вспоминал этот стакан и несостоявшееся извинение по любому поводу. Как-то мы с ним были в налоговом управлении, нужна была какая-то бумага или что-то в этом роде. И вдруг он начал рассказывать этот случай клерку в окошке! Тот, естественно, решил, что отец тронулся. В продуктовом магазине отец мог заставить всю очередь ждать, если ему приходило в голову, что молоденькой кассирше совершенно необходимо узнать эту душераздирающую историю пятидесятилетней давности. Этот чертов стакан стал буквально каким-то водоразделом в его жизни. До несостоявшегося извинения — и после. Две разные эпохи. Он словно потерял веру в человечество, когда неизвестный в пабе опрокинул его стакан и не попросил прощения. То есть этот эпизод для него был куда более унизительным и оскорбительным, чем ремень из сбруи, которым его пороли до крови! Я много раз пытался уговорить его объяснить, даже не мне, а самому себе, — почему вдруг этот стакан и неизвестный парень, забывший извиниться, сыграли такую роль в его жизни.
Он мог ни с того ни с сего начать рассказывать, что ночью он проснулся весь в холодном поту — ему приснился опрокинутый стакан, и что перед ним не извинились. Это был столп, на котором держалось все. Мне даже кажется, это событие и определило в большой степени то, что он стал тем, кем стал. Старик, сидящий в сарае и малюющий один и тот же мотив, снова и снова, до бесконечности. Он не хотел иметь ничего общего с миром, где можно запросто опрокинуть чужой стакан и не извиниться.
Даже когда мы ездили в Италию, эта заноза не давала ему покоя. Как-то мы сидели в ресторане неподалеку от виллы Боргезе. Сказочный вечер, изумительная еда, вино, отец весь размяк и начал строить глазки красивой дамочке за соседним столиком, и про сигару он не забыл… как вдруг потемнел лицом и стал рассказывать, как у него буквально земля поплыла под ногами в тот день в Бристоле. Я попытался его отвлечь, заказал граппу, но он не унимался. Опрокинутый стакан и несостоявшееся извинение. И я тоже хорош — сегодня весь день об этом думаю, словно он оставил мне эту чушь в наследство. Я не хочу такого наследства.
Он замолчал и снова налил в стакан воды.
— Вот такой он был, мой папаша. Для тебя он наверняка был кем-то другим.
— Все для всех разные, — глубокомысленно изрекла Линда.
Он отодвинул стакан и посмотрел на нее. Глаза у него оживились, усталость как будто бы прошла, словно этот пролитый бристольский стакан придал ему энергии. О чем и речь, подумала Линда, несправедливость не только оскорбляет человека, но и придает ему сил.