Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Близился обеденный перерыв, и девушки со второго этажа исподтишка пудрили носы перед тем, как исчезнуть в ближайших столовых. Их разговоры мелкой рябью перебегали от стены к стене, но откатывались волной с приближением Анатолия Павловича, так что до его нелюбопытного слуха долетали только обрывки фраз. «Сапожки итальянские, натуральная кожа, у нас за углом!» — взволнованно сообщал чей-то голос. Поднявшись по лестнице, он оставил эту болтовню позади.
Вдоль всего третьего этажа тянулся желтый коридор с пегой от пятен ковровой дорожкой на полу и рядами дверей с табличками, которые читались как оборот титульного листа журнала; сейчас здесь было тихо и, как он не сразу заметил, до странности безлюдно. Неплотно прикрытые двери указывали на то, что кабинеты членов редколлегии пустовали. Ускорив шаг, он прошел в дальний конец коридора, до закутка, где властвовала Любовь Марковна, его секретарша, на редкость ответственная дама неопределенного возраста, питающая страсть к опасно заточенным карандашам. Сидя у себя за столом, она шепталась с кем-то по телефону. При виде начальства Любовь Марковна спешно положила трубку, протянула руки, словно пытаясь поймать брошенный в нее предмет, и запричитала неподобающим образом:
— Анатолий Палыч, Анатолий Палыч, подождите секундочку!
Но он по инерции уже перешагнул через порог своего кабинета — и в недоумении замер. В его — Суханова! — кожаном кресле восседал ответственный редактор Овсеев, длинный, тощий, лысеющий человек, похожий на жука-богомола, и ничтоже сумняшеся зачитывал тезисы из блокнота, а миниатюрная, глазастенькая, шустренькая Анастасия Лисицкая, секретарша и, по слухам, любовница Овсеева, покачивалась рядом на высоченных шпильках и деловито строчила. Был там и заместитель главного Пуговичкин, маленький, круглый и слегка комичный, под стать своей фамилии: он что-то обсуждал с заведующими отделами, в то время как еще несколько человек слонялись по кабинету. Строго говоря, ничего сверхъестественного в этом не было, поскольку редакционные совещания всегда проходили в кабинете Суханова, но для этого непременно требовалось его присутствие, а на ближайшие три недели никаких совещаний не планировалось.
— Что все это значит? — не повышая голоса, спросил Суханов.
Заведующие отделами, вздрогнув, подняли глаза от блокнотов и притихли.
— Анатолий Павлович, — проговорил Овсеев, торопливо выбираясь из сухановского кресла.
— По какому праву вы здесь собрались?
— Анатолий Павлович, пришлось организовать совещание по поводу внесения экстренных изменений в текущий номер, а поскольку вы, как нам стало известно, уехали из города…
Лисицкая, застучав каблучками, шмыгнула за спину Овсеева.
Пройдя к своему столу, Суханов восстановил право собственности на кресло и резким щелчком открыл портфель; каждый жест был рассчитан на утверждение своей временно утраченной власти.
— Что за чушь, никуда я не уезжал, — резко возразил он. — Как я мог уехать, не сдав статью о Дали? Кстати, попрошу срочно отправить ее в набор.
— Но дело в том, — забормотал Овсеев, — что, как вам, по всей вероятности, известно… — Фразу он не закончил.
— Рукопись у меня с собой, одну минуту… Что вы сказали?
Краем глаза он заметил, что кое-кто стал на цыпочках удаляться из кабинета, тогда как Пуговичкин, наоборот, подобрался ближе и завис над ним. Подняв голову, Суханов заметил, что добродушное, круглое лицо заместителя изрезали морщины преувеличенного беспокойства.
— Анатолий Павлович, не могу поверить! — простонал тот. — Неужели ты не в курсе?
Суханов смотрел непонимающим взглядом.
— К сожалению, — Пуговичкин развел пухлыми руками, — материал по Дали решено отложить.
— Надеюсь, вы ему не слишком много сил отдали, — залебезил Овсеев. — Будьте уверены, его скоро поставят в номер — если не в следующий раз, то уж через раз — это точно…
— А кто, интересно знать, может принять такое решение без моего ведома? — не веря своим ушам, прогрохотал Суханов. — Почему вообще здесь творится неизвестно что — без моего ведома?
По коридору панической барабанной дробью застучали шпильки Лисицкой.
— Ну, видишь ли, — зачастил Пуговичкин, — третьего дня в редакцию был звонок. — Он со смыслом воздел глаза к потолку, обозначив далекие, влиятельные небесные силы. — Похоже, чье-то внимание привлекла более… более актуальная тема, и нам пообещали, что буквально на следующий день, после обеда, пришлют другой материал. По Шагалу. Нам сказали, что в связи с его недавней кончиной… Ты, конечно, знаешь: он умер не далее как в марте… А поскольку ты собирался уезжать…
— По Шагалу, — угрожающе ровным эхом повторил Суханов. — «Искусству мира» навязали материал по Шагалу, и ты, по сути дела, это проглотил? Сделай одолжение, Сергей Николаевич, скажи, что я ослышался. Ты вообще в своем уме?
Теперь и немногочисленные оставшиеся сотрудники гуськом потянулись из кабинета; Суханов оказался наедине со своим заместителем. Говорил один Пуговичкин — быстро, обиженно, монотонно, однако набирая силу и пытаясь его в чем-то убедить, но в течение нескольких минут Суханов ничего не слышал, сидя без движения, глядя, как перед ним в спертом, располосованном солнцем воздухе дергались пылинки. Конечно, он сам допустил в журнал сомнительный материал по Дали, смиряясь, в порядке исключения, с ущемлением своих руководящих прав, но Шагал — это был совершенно другой коленкор. Между Дали, фигурой одиозной в силу иностранного происхождения, а потому рассматриваемой скорее с любопытством, как рассматривают двуглавого козленка в провинциальной кунсткамере, и Шагалом, который родился на задворках Российской империи, после революции занял пост уполномоченного комиссара по делам искусств, преподавал в советском учебном заведении, а потом уехал из России, чтобы стать одиозным иностранцем, была дистанция вопиющего размера, как между несчастным дикарем из джунглей, не знающим ничего, помимо жестоких и бессмысленных предрассудков своего племени, и цивилизованным человеком, решившим попрать свою веру, чтобы шаманить и резать жертвенных кур. В глазах общественности публикация статьи о Шагале будет выглядеть как бунтарство, как отход от прочных, более чем полувековых традиций советского искусствоведения (в становлении которых была, между прочим, и его немалая заслуга), а в плане карьеры, вероятнее всего, это поставит крест и на нем, и на возглавляемой им редколлегии.
Публикация такой статьи была немыслимой.
— Публикация будет весьма желательной, меня уверяли, — твердил тем временем Пуговичкин, семеня взад и вперед по кабинету. — Более того, мне сообщили, что в министерстве рассматривают возможность в ближайшие год-два устроить обзорную выставку Шагала. Это будет нечто!
Суханов поднял голову. На смену гневу пришла усталость — бесконечная усталость.
— Не будь таким наивным, Сережа, — тихо сказал он. — Рассуждаешь как экспансивная восемнадцатилетняя студенточка, с которой мне довелось познакомиться на прошлой неделе. «Перемены, перемены, в воздухе запахло весной, советское искусство — вздор, давайте говорить все, что думаем!» Девушку, по крайней мере, извиняет ее молодость, но мы-то с тобой стреляные воробьи, мы все это уже проходили, верно? Положа руку на сердце: неужели ты не видишь, что вся эта затея с Шагалом — не что иное, как провокация, испытание на лояльность, если угодно. Никакую «обзорную выставку» министерство не планирует. У них там одна цель — отловить горстку восторженных идиотов, которые попадутся на эту удочку, потеряют бдительность, начнут молоть языком и публиковать необдуманные статейки — а потом глазом моргнуть не успеют, как их снимут с должности и сошлют на периферию (это еще в лучшем случае), а те, кто придет на их место, будут говорить и писать все то же, что и прежде.