Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как бы мне уже дотянуться до того края земли, как все-таки туго проходится пространство, сколь трудна надрельсовая теснина… Перроны пусты, чуть в стороне над ними высится соборный ампир вокзала, чья торжественность смягчена еще не остывшими от заката сумерками, весь город — отстроенный после войны заново — по сути, есть памятник Победы.
С платформы спрыгивает женщина, снимает сумку и одного за другим троих детей — вижу еще, что у груди в рюкзаке младенец. Держась за руки, веером перешагивают через рельсы. Они направляются к нашему вагону, проводники и пассажиры, встретив их как родственники, загружают мать с детьми в тамбур. Следующие сутки я дивлюсь на это семейство: тихие, спокойные две девочки и мальчик, ужасно похожие друг на друга и на мать — такие же востроносые и лопоухие, — действуют слаженно, послушно, во время кормежки грудничка держат натянутой простыню, закрывая пространство боковой полки, пекутся о матери.
В проходе появляется спортивного вида парень, предлагает сканворды; лицо его, нервное, тонкое, сковано сложной гримасой торговой услужливости и небрежения к населению вагона.
Соскучившийся Камал оживляется при виде пачки сканвордов, свисающей полотенцем у парня с руки, тот всучивает ему прейскурант. Камал рычит:
— Что ты мне даешь? Я не русский, читать не умею, дай сам поинтересней!
— Я и так вижу, что вы не русский. Но перед Богом все равны.
— То, что я не русский, только я говорить могу, — вскинулся Камал и добавил: — Если Бога боишься — никого не боишься.
— Бог есть Троица, — упрямо бормочет парень и протягивает листки сканворда. — Десять рублей каждый. А майку купить не желаете?
— Покажи майку, — говорит Камал примирительно. Парень вынимает из пакета скомканную черную майку, осторожно расправляет. На груди, смещенная чуть влево, под сердце, надпись: «Христос умер за нас. Рим. 5:8».
— «Рим — пять-восемь» — это что? Счет футбольный? — прищурившись спрашивает Камал.
Парень сжал челюсти, губы его шевелятся, в потупленных глазах кротость борется с ненавистью.
— Эй, слушай, а материал какой? — вдруг спросил кто-то в проходе.
— Самый обыкновенный, хлопок, полистирола десять процентов, чтобы не мялась, — с облегчением переключается парень и, толкаясь с теснотой, продвигается дальше.
Я вышел к туалету, сдернул вниз окно, высунулся покурить, продышаться. Луна неподвижно влеклась за поездом, тянулись поля, перелески, набегала темень, скопленная в овраге, и стук колес, взбежавших на мост через блеснувшую речушку, звучал короткой, глухой, значительной поступью. И снова открывались, перелистывались поля, отдельные деревья на них, стоявшие на краю ложбины или на пригорке или плывшие — зорко, гордо — среди простора, облитые ртутью луны, стояли как стихотворения. Тысячи километров перелистывается сумеречная книга простора. Юг разворачивается страницами полей, на каждой — слова, буквы, многоточия домишек, поселков, междометия убогих станций, одиночные вздохи зажженных окон, стальная линовка разъездов, узловых. Луна читает ландшафт, наконец освободившись от дебрей лесов, болот, стремится к равнинному степному разбегу. Начался вороной чернозем, вспаханный построчно, вот и я вчитываюсь в него, задыхаясь от тоски и жути.
5
На подъезде дух перехватило, когда потянулись окраинные трущобы — проволочные ограды, сараюшки, сложенные из кубика-песчаника, с плоскими крышами, шифер на которых прижат тем же кубиком. На пустырях каждая верблюжья колючка держит трепещущий флюгер — полиэтиленовый пакет. Пакеты эти везде — накопления новейших времен, составляющая осадочных отложений. Вот он, символ холостых достижений цивилизаций, постигших третий мир: полиэтиленовый пакет, главный мусор пустыни.
Долгие, многолинейные разъезды перед Баладжарами, настоящее железнодорожное государство, Каспийские ворота Кавказа. На подъездных разъездах женщины в оранжевых путейных жилетках макают веники в ведра с нефтью, смазывают рычажной механизм стрелок, сами втулки, льют в крылья направляющих. Как давно я не видел живой нефти! Год, больше? Каменный ее запах ударил мне в темя…
Я выхожу в город залпом. Мыс Баилов развертывается на высотах: ободранные ветром крыши домиков, зеницы окон, в глубине полные пыльного света, смотрят на морскую ширь, на дорогу, петляющую по нижним ярусам к началу ажурных нефтяных полей. Дома с тесными многонаселенными дворами, жужжание качалок, которые повсеместны — во дворах, на пустырях: здесь нефти почти и нету, но все равно тоненькая струйка с водой пополам наполняет за месяц ржавую молочную, переставленную с шасси на кирпичный постамент цистерну. Отстоянная нефть продается ведрами. Кругом песок и ноздреватые развалы ракушечника, заборы, дома из камня, похожего на поверхность луны.
На Баилове знамениты тупиковые в оба конца улицы и сквозные парадные, с зияющим черным ходом, в котором среди конуса мрака стоит узкий прямоугольник неба и моря. На пороге примостилась к косяку фигура женщины со спитым лицом, она только что прошла через подъезд, всхлипывая о чем-то, утираясь платком.
— Хорошо, хорошо, все сделаем, Ахмед, все сделаем, как скажешь, договорились, — говорит она полному дворнику.
1
Все, что было мною, — дух зрения сейчас возносится над разбитым зеркалом Дельты, протяжно следует по раскатам взморья, тянется к свалу глубин, где волна уже солона и не частит, а дышит глубоко, то тут, то там вспыхивая по окоему и рассыпаясь пенным строем. Безымянные скалы усеяны тюленями, проплывает полоска острова Чечень, и вот с запада наплывают перьевой рябью облака. Малым хребтом доносится шторм Кавказа: тектонические волны громоздятся, борются, опадают, разливаясь к морю зябью грязевых сопок, соленых озер, утесов, завязших в песках… Но вдруг вал, дошедший антиклиналью от Большого хребта, вздымается клювом третичных складок, и я снижаюсь к переносью сокола, вглядываюсь в бельмо ослепительных солончаков, чтобы видеть северное основание Апшерона, поселок Насосный, построенный братьями Нобелями, задичавший военный аэродром советских времен.
В Насосном беснующееся море наступает: стада белых диких коней, скаля зубы, поджимая колени, рушатся с бутылочного цвета мутных гор, спотыкаются о берег, переворачиваются через голову раскиданными копытами, пытаются встать, толкают круп и спину, пружинят, метя гривой, я шарахаюсь, чтоб не зашибли.
Каспий — единственное море, в котором я тонул.
Керри и Гасан сидят на ящиках у зева ангара, перед ними нарды, чайник, два армуда. Полдень буравит мозг, столб солнца стоит в их позвонках. Они дышат неглубоко и часто: зной ожигает бронхи. Над кипятком нет пара. Пот стекает по груди, щекочет над пряжкой.
Зары взлетают с подкрутом, скачут, шашки ерзают под задумчивым пальцем и вдруг щелкают дугой.
— Чахарляр, — майор авиации Гасан Гаджиев, тридцать восемь лет, похожий на располневшего Омара Шарифа, объявляет бросок и прихлебывает чай.