Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А буржуазия, недавно родившееся сословие промышленников, фабрикантов, купцов-богачей? Отцы наши болезненно переживали их напор, торжествующее соперничество и лишь с боем уступали свои позиции. Но сыновья новых магнатов в лицей не попадали, и мы попросту не знали этого сословия. В лицее твердо поддерживался принцип, что только царская служба — благородное дело. Мы знали, что даже не происхождением, а близостью к престолу определялось место каждого из нас в социальной иерархии. <…> Купцов и фабрикантов царь не приглашал в свой дворец, а потому они не интересовали нас.
Итак, только мы. Правила, навыки, которыми мы так кичились, приобретали в нашем сознании самодовлеющее значение, которое в конце концов затемняло все остальное» [114].
Летом 1917 года, между февральской и октябрьской революциями, Любимовы, еще не осознававшие, что ждет в будущем страну и их самих, лишь обуреваемые тревогой и ноющим чувством, что все пропало, собрались на морские купания в Норвегию (поближе к России, ведь идет война).
По лестницам этого дома сновали все еще работающие на господ слуги, доставая украшенные инициалами чемоданы и несессеры, полируя кожаную обувь, раскладывая перед Людмилой струящиеся изящные платья на выбор. На каникулы собирались, как встарь, предвосхищая роскошную гостиницу с вышколенной прислугой, отсутствие демонстраций, выстрелов, криков, возвращение прежнего привычного мира иерархии и сословного этикета. Но несмотря на то, что приготовления в доме на Фурштатской выглядели как подобает, ничего уже не было прежним. Камердинер Дмитрия, нехотя подававший бывшему сенатору шляпу, был уголовником, отпущенным во время февральских беспорядков вместе с другими заключенными. За несколько месяцев до революции мужчина взломал находившийся в этом особняке сейф и украл драгоценности. Вора арестовали — Дмитрий тогда даже похлопотал за смягчение наказания, — а в 1917-м отпустили. Камердинер вернулся к Любимовым, на прежнее рабочее место. Здесь, к тому же, жила его супруга, служившая прачкой. Дмитрию ничего не оставалось, кроме как принять предавшего и презирающего его слугу.
Элегантный пляжный отдых за границей в компании личной горничной и гувернантки был не последней попыткой спрятаться в иллюзиях. До лета 1918 года, пока новая власть еще строилась, а террор не принял угрожающие обороты, жизнь в этом доме сохраняла привычный внешний лоск.
Лев наблюдал свою мать, тетю, отца и дядь (всех, кроме дяди Михаила) отгородившимися от происходящих в стране событий.
«Ночь. Невский. Где-то стреляют. Немного страшно. И весело!
Весело потому, что жизнь какая-то нереальная, призрачная. «Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю». А мир наш ведь катится в бездну. Весело потому, что нам шестнадцать лет.
А старшим хочется уверить себя, что ничего не изменилось…
Пасха 1918 года. <…>
Разговляемся дома. Всего несколько гостей. Но стол роскошный, опять-таки почти как в «лучшие времена». Все дамы в вечерних платьях, а отец, дядя Николай Иванович и один бывший товарищ министра — во фраках и в лентах со звездами на груди. Эта запоздалая трагическая парадность и запомнилась мне в сочетании с пасхальным, праздничным настроением. Всем собравшимся хотелось забыть реальность, уйти от нее хоть на несколько часов.
Три дня подряд мой двоюродный брат, правовед, и я делали пасхальные визиты в треуголках.
Никто не сшиб с головы. Обошлось! <…>
Так жили мы. Беспечно. Бессмысленно. Ничего не понимая. Ни значения революции, ни того, что она принесла народу, ни, следовательно, почему народ был с большевиками.
Боялись. Но пока что не очень… Власть еще не взялась за нас по-настояшему» [115].
Период отрицания перемен завершился к лету 1918 года. Наличные деньги (доходов не было уже давно) закончились, банковские счета были закрыты. Предприимчивая Людмила приступила к распродаже богатой художественной коллекции — стены особняка на Фурштатской пустели. Любимовы даже открыли собственный комиссионный магазин на Караванной улице. Туда из дома вывозились ценные вещи. Недостатка в клиентах не было — выкупить побольше фамильных сокровищ и уникальных шедевров искусства стремились, пока была такая возможность, и снисходительно сочувствующие иностранцы, и крикливые спекулянты.
Нехватка денег, однако, отступила перед более важной проблемой. Новая власть наконец начала активную борьбу с контрреволюционерами, в ряды которых попадали и заговорщики, и террористы, и просто представители старого мира. Сидя за завтраком в столовой этого дома, Дмитрий Любимов замирал при виде новых газет, сообщавших о расстрелах царских министров, его бывших коллег. Когда арестовали друга семьи, бывшего петербургского губернатора семидесятилетнего графа Толя, деятельная Людмила решила похлопотать за немощного старика. Привыкшая к почестям и к исполнению всех указаний, ведь всего пару лет назад Людмила успешно добивалась для своего санитарного отряда наилучших условий, женщина отправилась в районный комиссариат.
— А кто это с вами? — спросил представитель власти.
— Мой муж.
— Покажите, пожалуйста, ваши документы, гражданин.
Отец протянул старорежимный паспорт со всеми былыми званиями.
— Ну что ж, должен и вас арестовать. Такое уж время…» [116]
Через пару недель, ночью, перед парадным подъездом особняка на Фурштатской остановился воронок ЧК. Приехали за Дмитрием Любимовым, не зная, что он и так уже арестован и находится в Петропавловской крепости. Шестнадцатилетний Лев с издевкой сообщил непрошеным гостям, что они опоздали, и принялся с напускной иронией наблюдать за обыском:
«Искали оружие.
Нашли придворную шпагу отца, но резонно рассудили, что эта вещь неопасная.
У меня в столе хранились лицейские жетоны с двуглавым орлом. Один из обыскивавших выразил предположение, что это опознавательные значки тайной организации. Но другой пожал плечами:
— Нет, брат! Это тонкая работа. Не стали бы