Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдруг в комнату полувбежал коренастый, приземистый матрос в круглой матросской шапке с лентами, с широко открытой грудью. Его короткая шея почти сливала кудлатую голову с широкой спиной. Он вдруг остановился посреди комнаты, изогнулся, сразу выпрямился и заплясал матросский танец, широко размахивая ногами, отчего его широкие матросские штаны колебались в такт, как занавески. Другие матросы повскакали с мест и присоединились к нему, выделывая этот вольный танец, сатанинский танец смерти, и когда они, распаленные, вертелись в вихре забытья и вдруг остановились, он, этот коренастый, а за ним и все другие, запели песню смерти – смерти Равашоля:
Задуши своего хозяина,
А потом иди на виселицу,
Так сказал Равашоль[1].
И каждый из них, а коренастый больше всех и лучше всех, в такт плясу, с чувством злобы и свирепой отчаянности при слове «Равашель» делали быстрое движение правой рукой, как будто бы кого-то хватая за глотку, и душа, и давя, шевелили огромными пальцами сильных рук, душа изо всех сил, с наслаждением, садизмом и издевательством… И когда невидимые жертвы все падали задушенными, – так был типичен и выразителен танец, – они опять неслись в вихре танца, танца смерти, размашисто и вольно выделывая разнообразные коленца там, вокруг тех, кто должен был валяться задушенными около их ног. И опять песня смерти, и опять скользящие, за горло хватающие, извивающиеся пальцы, пальцы, душащие живых людей.
– См-е-е-рть! См-е-е-рть! См-е-е-рть! – громко и заунывно, чертя кресты в воздухе, вопиял тот иконописный, с ликом святого с православной иконы… И он поднялся и, шатаясь, подошел к этим беснующимся и млеющим в танце смерти, и судорожно брался он за свой наган, то оружие, чем приводил он в исполнение свою заветную мечту.
– См-е-е-рть! См-е-е-рть! См-е-е-рть! – и он троекратно осенял большим крестом тех, кто замирал в исступлении кружения.
– Не могу! Не могу! Не могу! Тяжко мне! – кричал тот приземистый и хватался за грудь, точно стремясь ее разодрать, и извивался, и изгибался весь, откидывая назад голову.
Короткая шея его и обнаженная волосатая грудь то смертельно бледнели, то вдруг вспыхивали ярко-красным огнем, заливаемые кровью, и кожа его пупырилась и делилась той, что называют «гусиной кожей».
– Убить! Надо убить! Кого-нибудь убить!.. – и он искал револьвер, судорожно неверной рукой шаря вокруг пояса.
– Жорж, что ты, с ума сошел? – крикнул на него Железняков.
– Накачайте его!..
И ему дали большой стакан чистого спирта. Он выпил его одним духом, бросил стакан. Разбилось и зазвенело… Схватился за голову, выпрямился, замолк с открытым ртом и остановившимися глазами, шатнулся, шарахнулся и рухнул на диван, неподвижный, мертвецки пьяный.
– О-о-о-х-х-х, – пронесся стоп, и все стихло.
– И вот так каждый день, не может! Как наступает рассвет, томится, ищет, душит руками, плачет и хочет убить. На фронте в окопах выползал в эти часы на разведку и переколошматил многих немцев и здесь ищет, кого убить, и, бывает, убивает, да мы за ним следим, вот только спиртом и глушим, спокойно рассказывал кто-то из матросов.
Иконописный все чертил кресты, протрезвился и вдруг, извиняясь, заговорил скороговоркой:
– Вот чудак! Я проще! Все прошусь в командировку. Приедем с отрядом на станцию, идем тихонько. Где дежурный? Идет офицерик. Я подхожу, улыбаюсь, он идет, сердечный, и не думает, а я раз, – супу вот моего миленка, – и он показал на наган, – и всегда прямо в печенку снизу – трах! – и готово! Кувырк! Глазами хлоп! А я его в лоб, если еще жив. И иичего-с! Готов, и все тут. Очень я этих офицериков люблю угощать. И самому, знаете, приятно, тепло делается, и на душе спокойно, радостно, тихо, словно, ангелы поют… и он закрестил крестами.
– И что же вы много их так?
– А как же? Счет веду, не ошибусь. Сорока трех уже имею. У-п-о-к-о-й, г-о-с- п-о-д-и д-у-ш-и р-а-б-о-в т-в-о-и-х! – затянул он гнусаво и глухо по- дьячковски. – А вот ноне сорок шесть будет! – и он трижды закрестил крестами, радостно улыбаясь.
– Я тебе! Будет! Иди спать. Нажрался… – сердито заговорил Железняков, чувствуя неловкость своего положения сознательного анархиста. – Пшел!
И брат его пошел и закрестил крестами, и возопил гнусаво и глухо:
– См-е-е-рть! См-е-е-рть! См-е-е-рть!…
На стульях, на диванах, на столах, в углах свалились в пьяном сне матросы- анархисты, пившие спирт. Кое-кто бродил по комнатам. В окнах чуть-чуть блекло. Мы переглянулись и двинулись. Комнаты с оружием стояли без охраны, двери растворены, и здесь валялись спящие люди. У крыльца караула не было. Было мертво, запустело, жутко и грустно.
Железняков проводил нас до автомобиля, и мы уехали, подавленные всем виденным. Рабочие комиссары негодовали и говорили, что это одно из самых опасных гнезд. Они все это время были в массе и слышали, как там затевались грабежи, открыто говорилось о насилиях над женщинами, о желании обысков, расправах самочинных. Новое правительство они отрицали, как всякое-другое правительство.
– Мы анархисты, – говорили они.
– Ну и анархисты! – восклицали рабочие комиссары. – Теперь мы видим, что такое анархисты… Это почище наших бандитов, которых мы арестовываем каждый день».
На следующий день В.Д. Бонч-Бруевич выяснил, что «большая группа матросов, организационно связанная между собой, неистовствовавшая вчера вечером, держит в полном терроре других, но преимуществу беспартийных, с особенным недоброжелательством относясь к партийным – большевикам, находя их законниками и умеренными. Себя же эта группа считала очень крайней, отрицающей всякую законность, как буржуазный предрассудок, и не желавшей вообще никому подчиняться. Наибольшим авторитетом среди них пользовался Железняков-младший, но и то уже за последнее время много потерявший в их глазах, так как он имел постоянное сношение с властью и подчинялся ее распоряжениям».
Данное А.Г. Железняковым и матросами-комитетчиками обещание доставить офицеров в Смольный крайне возмутило наиболее буйную часть матросов. Далее В.Д. Бонч-Бруевич вспоминает: «На этой почве там произошли горячие споры, чуть было не дошедшие до поножовщины. Группа явно раскалывалась. Железняков терял авторитет, многие его не слушались, часть же крепко стояла за него. Железняков-старший, тот, который всех благословлял смертью, возмущен был более всех и неожиданно куда-то исчез с несколькими матросами. Оказалось после, что они забрали в плен с собой трех офицеров, усадили их в два автомобиля и исчезли. В сутолоке дня никто этого не заметил.
Когда я, устав ждать, потребовал немедленной присылки офицеров, то мои комиссары получили ответ, что большинство матросов с этим не согласны, что комитет пока ничего не может поделать, что надо подождать. Я настаивал на категорическом ответе. Двое уполномоченных матросов вызвались ехать в Смольный для объяснения. Среди них был неожиданно