Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я что-то таких не встречала... — откликнулась Валя. — И рассчитывать на них не приходится. Перед нами враг жестокий и сильный, вот о чем следует помнить постоянно.
Валино «разъяснение» смутило Лену, она даже почувствовала себя неловко, рассказав об этом приключении. Поторопилась оправдаться:
— Понятно, что не все немцы такие добрые. Но все же хорошо, что они есть.
В разговор вмешался Третьяк:
— Верно, друзья. Таких немцев, которые сочувствуют нам, мало, и мы, разумеется, на них рассчитывать не будем. Здесь я, Валя, с тобою согласен полностью. Однако игнорировать их тоже нельзя. Лена права, они еще скажут свое слово, когда гитлеровская Германия потерпит поражение. Существует же где-то в подполье их компартия, воспитанная Тельманом. Не выжег же Гитлер и его приспешники память о Марксе и Энгельсе. Этого просто невозможно сделать, многое осталось в сознании некоторых людей. — Третьяк встал, собираясь идти домой. — Разговорились мы, а главное — то, что Котигорошко на свободе!
Лена Пономаренко взглядом поблагодарила Третьяка за поддержку.
— И правда, — отозвалась Валя, — у нас такая радость, а мы омрачили ее разными сомнениями. Подсыпали в мед соли.
С чего началась их встреча, тем и закончилась. Третьяк, Валя, Лена еще раз порадовались за товарища, который вырвался из лап гестапо и вскоре займет свое место в строю, и никто из них в эту минуту не догадывался, что радовались они преждевременно...
...Гнетущее впечатление произвели на Володю Котигорошко решетки на окнах и железные двери с глазком. Все было таким, как он читал в книгах о старых царских тюрьмах. Осмотревшись, понял, что думать о побеге напрасно. Оставалось одно — избрать линию поведения. Решил: все отрицать, ни одним словом не обмолвиться о подполье, пусть делают с ним что угодно.
В камере их было шестеро. Все новенькие. Еще никого не вызывали на допрос, не били, как тех, что стонут в соседних камерах, а по утрам их раны бинтует гестаповская надзирательница фрау Пикус. В первые часы ареста каждый, как правило, замыкается, ошеломленный тем, что произошло. Наступала ночь, а они еще не познакомились как следует, молча легли спать. Володя подумал о маме, деде Иване, к которым, возможно, уже не вернется. У мамы больное сердце, не подкосит ли ее эта весть? Она не раз предупреждала его: «Не связывайся ни с кем, не никаких разговоров о политике, помни обо мне: случится с тобою несчастье — я не переживу». Даже обосновала свои предостережения доводами: если уж армия не остановила такую силищу, что же сделают против нее одиночки? Говоря это, мать и не подозревала, что перед нею подпольщик.
Он осторожно спрашивал:
— А как же дальше жить?
— Как-нибудь, пока вернутся наши. Только не делать подлостей.
— Значит, ты веришь в то, что наши возвратятся?
— Хочу верить.
Совсем иного характера был дед Иван, бывший арсеналец, участник январского восстания против Центральной рады, соратник Пархоменко. Этот, наоборот, сам набивался внуку в помощники, хотя и не знал о его подпольной деятельности. Он говорил: «Может, Вова, подыскал бы ты мне какую-нибудь работенку, не могу я отсиживаться, хочу с чистой совестью встретить своего Сашку». Сын деда, Александр, Володин отец, работал на заводе имени Артема сменным мастером и в первые же дни войны добровольно пошел на фронт. Дед Иван тогда и взял к себе невестку и внука, тем более что семьи жили неподалеку, на одной улице — Самсоновской. Сейчас, подумал Володя, они не спят, мама с дедом Иваном, тревожатся о его судьбе, но думают по-разному. Если мама думает, главным образом, чтобы ее сын остался живым, то деда интересует еще и другая сторона дела: не раскиснет ли на допросе его внук.
Середина дня — самые тихие часы в гестаповском аду. Ночью допрашивают, пытают, выводят на расстрел, слышен стук дверей, чьи-то прощальные выкрики, проклятья, стоны... Днем все отдыхают, набираются сил — и гестаповцы, и их жертвы: первые — для возобновления своей дьявольской работы, вторые — чтобы выдержать новые пытки.
Удивительно, что в эту ночь Володя спал хорошо и проснулся в добром настроении. Это было что-то до конца неосознанное: он проснулся с твердым убеждением, что смерть ему не угрожает. Да, да, он еще будет дышать свежим киевским воздухом, будет ходить по улицам своего города, будет жить. Как это произойдет, пока еще неизвестно, но это непременно произойдет. Может, рассыплются тюремные стены, может, весь персонал гестапо провалится сквозь землю, может быть, каким-либо другим чудом придет освобождение, но на свободе он будет непременно.
Тем временем камера жила своей жизнью. Некоторые заключенные тихо переговаривались, как заговорщики, кто-то стоял перед зарешеченным окном и, задрав голову, смотрел в небо, двое лежали. После обеда одного забрали, и он больше не вернулся. Это на всех подействовало угнетающе. Подумали: значит, там помнят, кто на очереди, настанет минута — их тоже заберут, и они также не вернутся...
И лишь Володя Котигорошко был поразительно спокоен.
На третий день утром в камеру вошел тучный, с рыжим чубом полицай и громко выкрикнул:
— Эй, вы! Кто из вас понимает в радио?
Все молчали, тогда откликнулся Володя:
— Я.
— Пойдем со мной.
Выяснилось, что надо исправить антенну. Два полицая повели Володю на чердак, показали, как взобраться на крышу, а сами остановились возле входного люка, закурили, болтая о чем-то. К зданию гестапо, имевшему форму буквы П, примыкало другое здание, собственно, одна лишь коробка с вырванными дверями и окнами — то, что осталось после налета советской авиации. Еще не думая о бегстве, Володя направился к месту, куда попала бомба. Шел неторопливо, как, бывало, у себя дома, когда занимался голубями, шел,