Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Павловский не заметил, как в его сердце проникла жалость. Этот Бровко стал прислужником врага, но все же он человек. Плачет, просит предоставить ему возможность умереть возле детей. Можно ли поверить его обещанью не делать больше зла? Павловский поверил бы, дал бы возможность ему искупить свою страшную вину. Но смертный приговор выносила подпольная группа, и отменить его имеет право только она, и никто более. Сам он может выбрать для осужденного разве что менее страшную смерть, вот и все. «Выстрелю в спину, дождусь, когда отвернется, чтобы не увидел пистолета в моих руках».
Они поднялись на вершину горки, откуда, собственно, и начинался Пионерский парк. Полуденное солнце просвечивало его насквозь, деревья с поредевшими листьями стояли тихие и опечаленные, мозаика красок казалась такой совершенной, словно это была не своевольная природа, а осмысленное творение мастера, осмысленное во всех деталях. Далеко вдали синел Днепр, от Подола и Куреневки он разливался широко, как море, уходил за горизонт.
«Вот здесь», — подумал Павловский, когда они приближались к мосту, соединявшему печерскую и центральную части парка. Слева вдоль аллеи тянулся крутой склон, поросший кустарником и деревцами, он спадал, как обрыв, почти под прямым углом. «Вот здесь», — еще раз подумал и остановился.
— Потапович, — проговорил глуховатым голосом Павловский, — вы угадали, я не полицай, а подпольщик. Мне поручили привести в исполнение приговор над вами. Организация приговорила вас к смертной казни за измену Родине. Отменить этот приговор я не имею права, к тому же он справедливый, но хочу кое-что предложить вам. Убегайте по этому склону... («Как только он оглянется, я выстрелю в него»). Промахнусь, считайте — вам повезло.
Потапович стоял равнодушный, молчаливый, будто слова Павловского пролетали мимо его ушей. Переспросил:
— Куда убегать?
— Вниз.
Скосил глаза на обрыв.
— Здесь шею запросто свернешь.
— Как знаете...
Еще мгновенье тягостного молчанья.
— Значит, не пощадишь?
— Нет!
Павловский даже не заметил, как упал навзничь, как горло его будто зажали клещами. Сразу не понял, что произошло, только ощутил, что задыхается, что притиснут к земле чем-то тяжелым, как гора. Узнал хриплый голос Потаповича: «А‑а‑а... ты...» Попытался вырваться, но сил не хватило, а сознание туманилось, словно он куда-то проваливался. Сумел только изловчиться, вытащить из кармана пистолет и за секунду до того, как потерять сознание, слабо нажал на спусковой крючок...
Пальцы на шее разомкнулись.
15
Третьяк закончил сколачивать очередную табуретку, когда в мастерскую зашел Коляра с девочкой лет двенадцати. Девочка робко поздоровалась, протянула руку с запиской и, как заводная кукла, плавно повернувшись, направилась к выходу. Третьяк ее не задерживал, развернул смятый клочок бумаги. Прочитал: «Я убежал. Не волнуйтесь. Пока буду скрываться. Котигорошко».
Первая мысль, мелькнувшая в голове, — дать весточку Вале. Пусть и она поскорее узнает, порадуется. Аресты Охрименко и Володи доставили подпольщикам столько волнений и тягостных раздумий, что не сообщить немедленно Вале о побеге Котигорошко было бы грешно. Значит, все опасения позади. Не придется больше ни волноваться о судьбе товарища, ни гадать, выдержит ли он пытки, не выдаст ли друзей. Володя родился в рубашка, не иначе.
— Чему ты улыбаешься? — спросил Коляра.
Третьяк даже немного смутился.
— Да так, пришла в голову веселая мысль...
— Какая?
— Будто мы с тобой идем по Киеву, а немцы и полицаи в панике разбегаются, бегут от нас во все стороны.
— Мы как богатыри? Большие?
— И большие, и всесильные.
— Сказка... — мечтательно произнес Коляра. — Если бы так было в самом деле.
— Будет! — заверил Третьяк уже серьезно. — Они еще будут бежать сломя голову.
— От нас?
— И от нас, и от настоящих богатырей.
— Вот это здорово!
Заприметив, что брат собирается уходить, Коляра попросил разрешения поработать в мастерской. Когда же услышал категорический отказ — и так бывало уже не однажды, — у него возникло подозрение, что с этой мастерской связано что-то необычное, таинственное. Не держал бы брат под замком одни только рубанки да пилы. Трепетное чувство заполнило детскую душу...
Условный стук — и дверь беззвучно открылась, перед ним стояла Валя. Она посвежела, видимо, хорошо поспала, правда, веки были чуть-чуть припухшими. Чрезмерно длинный халат стянут пояском. Из другой комнаты высунулась русая головка Лены Пономаренко.
— Доброе утро вам, цокотухи! — радостно приветствовал их Третьяк, пожимая руки обеим девушкам. — Угадайте, с какими вестями я к вам ввалился?
— С хорошими? — торопила Валя.
— Еще бы!
Две пары жадных к новостям глаз — светло-серые и карие — уставились на него.
— Володя Котигорошко на свободе! Он бежал!
— Да ну! — вскрикнула Валя.
— Вот, прочти.
Валя порывисто схватила записку, мгновенно пробежала глазами.
— Вот это здорово! Если бы еще и наш Коля Охрименко...
Сели за стол, покрытый плюшевой скатертью.
— Каким же чудом Володе посчастливилось бежать? — вслух размышляла Валя. — Это же гестапо, не какая-то там захудалая полиция. — Настороженно посмотрела на товарищей. — А может, его умышленно выпустили?
— Как провокатора? — продолжил ее мысль Третьяк. — Нет, я этого не допускаю. Он пишет: «бежал». К тому же он скрывается.
— Такое делают и для отвода глаз.
— Ему наверняка кто-то помог, — высказалась и Лена.
— В гестапо сердобольных нет, — ответила ей Валя. — Там матерые волки.
Помолчали.
— Был недавно со мною, — проговорила Лена, — такой случай. Шла я по Рейтарской, догнала какую-то девушку, а та вовсю ругается: «Будьте вы прокляты, шакалы фашистские!» Поравнялась я с нею, спрашиваю: «Чем же они тебя так обидели?» Отвечает: «В Германию хотели запроторить». И вдруг как вызверится: «Ты что, говорит, за них руку тянешь?» — «Выдумаешь, — отвечаю, смеясь. — С чего бы мне за них руку тянуть?» — «А зачем спрашивать, чем обидели? Собаки они, а ты, может, еще и родня ихняя». Не хотелось мне оставлять о себе такое впечатление у девушки, я и шепнула ей: «Родичка, я листовки антифашистские при себе ношу». Та заинтересовалась: «Покажи». Достала я из кошелки