Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Публикация «Повести о прожитом» В. Зубчанинова состоялась после смерти автора. Мы уже не застали этого человека в живых – мы, его читатели. Поразился я поневоле, когда узнал, что Зубчанинов после десяти лет работы над книгой при всей ее выстраданности для него оставил написанное под домашним арестом и как-то убежденно не хотел никуда и никому навязывать. Книга обрела свою судьбу, стала как будто отдельной личностью. Виднейший ученый-экономист, профессор, двадцать лет, отнятые в лагерях, – вот такой некролог человеческой жизни, но сокрыто в ней было столько утрат, сколько даже смерть не способна отнять у человека. Но смерть ничего у него уже не отняла. Даже горе свое Зубчанинов унес с собой, не сделал его отдельным от себя, то есть не сбросил тяжким камушком в книгу – в мир наш и души. Он хотел понять и прояснить страшную историю тех лет, ему памятную, поэтому книга его утешает и спасает своим светом разума. Это движение души – не устрашиться и не устрашить – было инстинктом благородного человека, но Зубчанинов, сознательно отстранившись от уже написанного, также сознательно верил в своего читателя и считал себя ответственным перед ним, когда писал свою повесть.
«Повесть о прожитом» дополняет и продолжает лагерную тему, главное ее направление – от воскрешения человека и духа человеческого к пониманию судьбы народа. «Архипелаг», оказываясь эпичней, но и пространней, угнетает и леденит под своими сводами. Солженицын – судья, и, как справедливо замечает в своих записках Амальрик, – «он не пытается понять другую сторону, зло остается у него только осужденным, а потому не преодоленным». Но, заложник фактов, их достоверности, Солженицын совершал прорыв за прорывом в житиях лагерных мучеников («Жизнь Георгия Тэнно»), в повестях о Кенгирском восстании и о расстреле в Новочеркасске, когда события только рисовались в его воображении, – и здесь-то повествование становилось на глазах историей.
«Повесть о прожитом» – собрат этих эпических повестей «Архипелага». Зубчанинов пишет пережитое как увиденное. Важней ему не знать, а чувствовать – не судить, а понимать: «Я хотел стать историком. Это не значит, что меня интересовали исторические законы. Я любил историю как предмет художественного восприятия: мне хотелось чувствовать, что за люди скрывались за историческими именами, как они жили, как выглядели, как говорили; представить себе тогдашнюю обстановку, тогдашний город, его улицы, толпу так, чтобы, закрыв глаза, увидеть все как наяву. Для меня картина Рябушкина были историей в большей мере, чем четырехтомный фельетон Покровского. Даже фактологические исследования, в которых расследовалась скорее достоверность фактов, нежели живописалась уходящая действительность, казались мне более похожими на работу исследователя, чем историка».
История семьи, богатой купеческой Елизарова и муромского торговца Зубчанинова, рассказанная в начале, продолжается детскими воспоминаниями о дореволюционной России. Сама революция возникает в повести неожиданно, но не страшно – «Люди выбились из обычной колеи, ходили, как подвыпившие, а всюду из балаганов кричали зазывалы, свистели детские свистелки, показывали петрушек, пахло вафлями и пряниками», «…было такое состояние, какое бывает в доме, где умер хозяин, который всем надоел своей затянувшейся болезнью, но все-таки продолжал быть хозяином, а теперь все облегченно вздохнули, сразу получили возможность, не оглядываясь, делать что хотят, ходить куда хотят, говорить с кем угодно и о чем угодно».
Всплывают живые картинки и лица нового времени. Поэтический вечер в Деловом клубе – «К столу подошел Маяковский, с папиросой в зубах, в хорошем заграничном открытом френче». Московский университет – Коммунистическая аудитория, лекции Брюсова о поэзии, травля профессора Челпанова. Безработица, биржа труда. Начало службы «секретарем в правлении Владимирского хлопчатобумажного треста». «Работу я представлял себе как труд <…> Вместо этого пришлось писать по поручениям начальника письма, готовить ему доклады». Приходя домой, Зубчанинов целыми вечерами лежал в полном отчаянии, стыдясь кому-либо рассказать о том, чем приходится заниматься. Труд был смыслом жизни для русского человека, даже его религией, недаром памятны остались в семье слова прадеда: «Наши елизаровские деньги честные: тот – купца на ночлеге зарезал, другой – помещика обобрал. А мы сколько лаптей с отцом износили, чтоб копейку к копейке прикладывать».
Этот предок, Ефим Григорьевич Елизаров, был заводчиком полотняной фабрики в Вязниках. Зубчанинов описывает, как бастовали рабочие на Вязниковских фабриках в 1928 году – и начало борьбы с народным непокорством. Эти две стихии, народная и новых хозяев жизни, отчего-то так и существуют в повести отдельно. То есть нет ощущения гибели России. Дух жизни советской – не воздух, а вонь. Масса новых хозяев, мелкая интеллигенция, мелкая буржуазия, «которая никогда ничего не имела и не умела», копошится вошью на трупе мертворожденного «советского государства». «Едва заканчивали передавать наспех нахватанные цифры, как уже звонили из вышестоящего учреждения. Там готовился спешный доклад в правительство, и тоже нужны были разные сведения. Тут же приносили бумагу с распоряжением начальника писать туда-то, составить справку для того-то, дать заключение по письму такого-то, и так – весь день». Россия голодает и бедствует, потому что трудоустроился в ней тот бесполезный страдающий «маленький человек». Тысячи таких сидят начальниками в учреждениях – это и есть их работа, их революция.
Замечательно наблюдение Зубчанинова о природе советского бюрократизма – бросились изводить бумагу массы полуграмотных и безграмотных, для них, как бы новообращенных в грамотность и счетоводство, сам процесс писания, подсчетов и прочего осознавался именно как важнейшая тяжелейшая работа! «Все вопросы теперь решались одним-единственным человеком и его двумя-тремя непосредственными помощниками по его указаниям. Вопросов в стране было бесконечное множество, и для того, чтобы делать их понятными, человеку, который никогда ничего не слышал о них, приходилось все разрабатывать в мельчайших подробностях с самого начала и до конца. Поэтому занято этим было бесчисленное количество людей». Но мало что надо было делать понятным рабочий вопрос для «хозяина», ведь и управлять такие «хозяева» не могли – отсюда и необходимость в Госплане, пятилетках, то есть в диктатуре. «Каганович, назначенный наркомом путей сообщения, организовал у себя в наркомате центральную диспетчерскую, чтобы из Москвы следить за движением каждого поезда в стране».
Зубчанинов сообщает факты о забастовках текстильщиков в Шуе, в Иваново – и это факты 30-х годов! На усмирение только стихийных митингов в Иванове были отправлены две пехотных дивизии. «Нужно было или мириться, или усиливать и усиливать полицейскую диктатуру, подкрепляемую постоянным устрашением и подавлением. История пошла по второму пути. А в связи с этим потребовался диктатор, которому необходимо было создавать непререкаемый авторитет и всеобщее поклонение».
Зубчанинов низводит миф о культе Сталина и даже о его необычности. На месте Сталина мог быть другой – Киров, то есть не демонический диктатор подчинил себе партию и прочее, а массы советских хозяйчиков жизни жаждали диктатора и диктатуру – трупные советские вши заедали народ. На «съезде победителей» они всего-то метались между Сталиным и Кировым, требуя от руководства одного – усилить террор. Хозяйственная самостоятельность и НЭП были ликвидированы потому, что массы эти не сумели и не смогли устроиться в жизни, сделать себе капиталы – трудиться, их побеждал артельщик, заводчик, то есть в конечном счете мужик. В другое время лагерники уверены были, что не отпустят их из лагерей защищать родину на фронт: «Ведь легавым от войны укрыться надо. Без заключенных такую армию в тылу держать не будут!».