Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако Волошин, очевидно, не допускал, чтобы острые грани маскарада нарушали душевный мир людей; по крайней мере, так утверждает Фейнберг, писавший в своих воспоминаниях:
Может быть, кому-нибудь покажется, что в таком «обмане» таится нечто жестокое. Это – неверно. В конце концов, здесь была наиболее гуманная форма отказа. Гораздо жестче было бы попросту сказать: «Уходите прочь, вы ошиблись адресом».
Теперь я понимаю, что все мистификации Макса неизменно клонились к добру [Фейнберг 1990: 277].
Неизвестно, согласился бы искренне объект розыгрыша с таким оптимистичным выводом или нет, но Макс, похоже, действительно заботился и о тех, кто разыгрывал, и о тех, кого разыгрывали. Он не принуждал никого из тех, кого надеялся сохранить в качестве члена своей общины, ни к исполнению какой-либо недостойной роли, ни к смущающей близости. Например, ни один из Фейнбергов не участвовал в розыгрыше Анастасии Цветаевой, хотя оба при этом присутствовали. Своего рода продуманная театральность, которая позволила сестрам Цветаевым и Эфронам выстроить свои отношения, была чужда Леониду и Белле. Фейнберг пишет:
Что касается нас, новоприбывших, мы не были подходящим объектом для таких экспериментов. Я был еще мальчик, а Белла… Макс с его сверхобычным чутьем ощущал – по ее лицу – недопустимость таких опытов. <…> Она нередко краснела от застенчивости, доверчивая, незащищенная… Вообще отношение Макса к Белле было неизменно доброжелательным, бережно дружелюбным [там же: 277].
В то лето другие игровые формы если не вели к радикальной трансформации гостей в новые личности, то по меньшей мере способствовали их превращению в сплоченную общину, и эти формы не всегда несли в себе насмешку или являлись откровенной реакцией на события на северной литературной арене. Одним из проявлений таких игровых форм явилась домашняя поэзия. В честь своего дня рождения, отмечавшегося 16 мая 1911 года, Макс установил ящик для литературных и художественных откликов на это событие, а затем сам внес наиболее весомый вклад. Все семь написанных им праздничных стихотворений были посвящены жизни в доме и занятиям домочадцев. Фейнберг хранил шесть из этих стихотворений на протяжении десятилетий, до тех пор, пока не написал свои воспоминания. В одном из них говорилось о французе Жульё и его тщетных попытках завоевать сердце Елизаветы Эфрон, и завершалось оно такими строками:
Все в честь Жулья городят вздор на вздоре,
Макс с Верою в одеждах лезут в море,
Жулье молчит и мрачно крутит ус.
А ночью Лиля будит Веру:
«Вера, Ведь раз я замужем, он, как француз,
Еще останется? Для адюльтера?»
[там же: 276].
Два стихотворения были посвящены домашним собакам, Тобику и Гайдану; еще одно, называвшееся «Утро», описывало утреннее поведение Макса, Пра и их сонных гостей; а в четвертом, «Пластике», речь шла об уроке этого танцевального антропософского упражнения на песке и о наблюдающих за действиями домочадцев слугах Андрее, Гавриле и кухарке Марии:
Сергей скептичен. Пра сурова. Лиля,
Природной скромности не пересиля, —
«Ведь я мила?» – допрашивает всех.
И, утомясь показывать примеры,
Теряет Вера шпильки. Общий смех.
Следокопыт же крадет книжку Веры
[там же: 278–279][119].
И наконец, было стихотворение про Елену Оттобадьдовну, или Пра, которое, по свидетельству Леонида, декламировалось хором после обеда в день его приезда:
Пра
Я Пра из Прей. Вся жизнь моя есть пря.
Я, неусыпная, слежу за домом,
Оглушена немолкнущим содомом,
Кормлю стада голодного зверья.
Мечась весь день, и жаря, и варя,
Варюсь сама в котле давно знакомом.
Я Марье раскроила череп ломом
И выгнала жильцов, живущих зря.
Варить борщи и ставить самовары
Мне, тридцать лет носящей шаровары,
И клясть кухарок! Нет! Благодарю!
Когда же все пред Прою распростерты,
Откинув гриву, гордо я курю,
Стряхая пепл на рыжие ботфорты
[там же: 275].
Таким образом, мы снова возвращаемся к партнерству Макса и его матери, к поддержанию хрупкого равновесия между хозяином и хозяйкой посредством шуточного упоминания о силе и страданиях, выражения уважения и признательности, а также мягкого поддразнивания и, возможно, аккуратного снятия напряженности в балансе их сил. Однако все эти стихи Волошина способствовали выработке у его гостей нового самосознания, развитию ощущения членства в группе со своими особыми ритуалами и отношениями.
Помимо изначально присущего группе ощущения обособленности, создаваемого одеждой, которую носили он и его мать (а в последующие годы, как будет показано в следующей главе, и многие его гости), для укрепления чувства групповой идентичности, связанного с коктебельским колоритом, Волошин также использовал рассказы и игры. Он ввел обычай брать своих гостей на долгие прогулки по близлежащим холмам и рассказывать им истории о том, что они видят по пути, пробуждая интерес к этой местности сначала у «обормотов», а затем и у тех, кто приезжал к нему впоследствии. По крайней мере в одном из таких рассказов, произведшем глубокое впечатление на Марину Цветаеву, эта местность, Киммерия, описывалась как легендарная страна воинственных амазонок. Позднее, во время разрухи периода Гражданской войны, Волошин шутил, что, когда все остальные перебьют друг друга, в Крыму вновь восторжествует матриархат.
Он также оттачивал свое мастерство пейзажиста, пусть и второстепенного, запечатлевая местные виды и экспериментируя в акварелях с постоянно меняющимся светом и цветом моря и гор. В дальнейшем его картины и рассказы поспособствовали распространению его личной легенды, связывающей его с окрестностями Коктебеля, вплоть до того, что три возвышающихся над поселком холма повторяют его профиль (он сам ее активно поддерживал), вписывая его личность в местный пейзаж. Некоторые в этой высокообразованной дачной колонии оспаривали данное утверждение, усматривая в указанных холмах профиль Пушкина, но для любого приверженца Волошина решающим аргументом в этом споре являлась большая каменная борода. Как бы там ни было, обладание его живописными работами по сей день является свидетельством принадлежности к традиции волошинского