Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Какая верность? — Лед — не только в глазах, но и в голосе. — Думайте, что говорите, капитан Эдингем. Всеслав, если вы запамятовали — победитель Квирины. Лютена носит его на руках. Хотите подставить Бертольда Ревинтера?
— Эрик тоже вернется из Аравинта победителем. — Алан замолчал при виде спешившей к ним подавальщицы — лучшей в «Славы Лютены».
Конечно, вернется победителем. Чтобы проиграть эту войну, нужно быть «дядюшкой Гуго».
И то, если дать ему в заместители толкового генерала…
— Красное илладийское.
— Мне — белое, — раздельно добавил Риккардо.
Девушка ушла, и над столом повисло тяжелое молчание.
— Или вы сомневаетесь, что Эрик Ормхеймский сможет победить армию Аравинта?
— Кому вообще нужен Аравинт? — махнул рукой Гарсия.
— Вы что, полагаете войну бессмысленной? — Вот теперь Алан удивился. Вроде как богатая провинция лишней не бывает. — Вы забыли, что в Аравинте скрывается Грегори Ильдани?
— Кому нужен мальчишка на престоле, да еще и узурпатор? Лет через десять Грегори Ильдани стал бы историей. Отжившей своё. Никому и в голову не пришло бы ее возрождать. Чернь забывчива, знать — тем более… Вернемся к покушающимся.
— Я — по-прежнему за Всеслава.
— Ладно, две версии — даже лучше одной, — вздохнул Риккардо. — Еще сильнее запутает дело.
На том и порешили. И у Алана больше не осталось предлогов откладывать визит к девице Вегрэ. Завтра…
Нет, завтра он обещал муштровать свою полусотню. Вот послезавтра Эдингем обязательно навестит «милую Ирэн»!
3
Черное озеро зеркала отражает ее собственное лицо. И ничего больше.
Эйда могла часами вглядываться в прозрачную гладь. Плакать, умолять, злиться. Ничего не менялось. Зеркало неумолимо, как Бертольд Ревинтер.
Еще когда Эйда Таррент впервые увидела министра финансов — вмиг поняла, что он уже всё решил. Таких сдвинет с выбранного пути лишь угроза потерять большее, но дочери мятежника угрожать Регенту нечем. Она (тогда еще не позор семьи и не презренная и отверженная) разом обреченно осознала: ей противиться Ревинтеру не легче, чем травинке — серпу или косе. И о чём-то просить его — всё равно что каменный утес. А его сына — как тюремную решетку или топор палача.
Остальных — тоже бесполезно. Все, кто пришли в Лиар, — лишь орудия Бертольда Ревинтера. Но они, возможно, когда-нибудь в старости вспомнят убитых женщин и детей и ужаснутся собственным деяниям. А вот Ревинтер-старший если о чём и пожалеет, то лишь об упущенной когда-то выгоде.
Змеино улыбался безжалостный министр финансов, победно кривил губы его сын, равнодушно смотрела мать. Прятал глаза отец, ядовитым медом истекал взгляд Полины. С презрительной жалостью фыркал Леон, угрюмо молчала Иден. Ирия, жестко, по волчьи прищурившись, привычно вставала между Эйдой и очередной бедой…
Любого из них так легко сейчас представить. И ни одного не отображает неумолимое зеркало. И уж тем более не желает явить ее ребенка, о ком мать, одурманенная сонной настойкой, запомнила лишь слабый крик.
Ирия много раз твердила сестре о ее невиновности. И только сама Эйда знала правду. Могла ли она как-то защитить себя? А не только себя?
Могла — умереть тогда, в волнах! Но если за смерть Анри Тенмара она уже проклята, то трижды проклята мать, не сумевшая уберечь рожденное ею дитя. А она — не сумела…
… — Запомни, Эйда! — В глазах Карлотты Гарвиак нир Таррент — стужа северных гор. — Запомни: твой ублюдок родился мертвым! И если ты хоть раз за свою ничтожную жизнь проговоришься, что вообще носила его, — эта ложь станет правдой…
Утром Эйда пришла в себя. И Карлотта, презрительно кривя губы, изрекла «позору семьи», что ее дочь мертва. У Эйды кровью сердца рвался с губ вопрос — самый важный в жизни! Единственный теперь важный. Не знать на него ответа — выше любых человеческих и нечеловеческих сил!
Но в равнодушных глазах Карлотты девушка прочла немедленный приговор своему ребенку. И не спросила. Вырвалось другое:
— Как ты можешь⁈ — Дочь ясно читала в вымороженных глазах «сестры Валентины» презрение к чужим слезам, но не смогла их сдержать. — Ты же моя мать! Ты же тоже мать…
Тяжелая пощечина обожгла щеку. Раньше отец не позволял Карлотте бить детей. Раньше… когда папа еще был рядом… Когда еще любил Эйду, а не презирал.
— Не смей нас сравнивать! — Будь дочь публичной девкой — и тогда бы большего презрения не удостоилась. — Я была замужем. И рожала графских детей, а не ублюдков — под кустом.
Как потом узнала Эйда, для всех за пределами монастыря Карлотта всё еще содержалась в Башне Кающихся Грешниц. На деле же…
Дочь не посмела проговориться и потом. Ни о чём, что видела в аббатстве святой Амалии. Никому. Даже Ирии.
О том, что вытворял с пленницей Роджер Ревинтер, говорить было можно. Он — враг. А вот что делают с тобой свои — нельзя даже упоминать. Если тебе вредит родня — они в своем праве. Если ты им — ты тварь и предательница. Эйда усвоила эту нехитрую истину сразу. Еще не то усвоишь — если не хочешь зла своему ребенку…
Первые дни после того страшного разговора девушка помнила смутно. Кажется, она приходила в себя — плакала и звала дочь. Прибегали монахини и поили настойкой — вновь и вновь. Эйда проваливалась в очередной тяжелый сон. И сквозь ускользающее марево бытия смутно слышала: «Когда эта бесстыжая шлюха, наконец, угомонится⁈» И «когда ее, наконец, запрут в Башню — терпеть же уже невозможно!»
Потом грешница проснулась в очередной раз. И ей впервые ничего не влили в горло, а позволили одеться. И куда-то повели.
Эйда равнодушно подумала, что в ту самую Башню. Или сбросят с нее в Альварен… Пусть. Только бы маленького не тронули!
А если… Если сбросят обоих⁈
В сердце вонзились тысячи раскаленных игл. И девушка особенно остро пожалела, что не утонула в водах Альварена семь месяцев назад. Или уже больше? Сколько минуло времени⁈
Только бы дочь жила… Почему-то Эйде казалось, что родилась девочка.
Увидеть бы хоть раз, подержать на руках…
Нет, если после этого их убьют вместе! Пусть непутевая мать никогда не увидит дочь — если иначе Мирабелле не жить!
Когда в детстве Эйда мечтала о собственной семье — хотела назвать дочь именно так.
А когда узницу вели по мерзлой земле двора, стало ясно: зима еще не наступила. Снега нет. Девушку шатало так, что ее пришлось поддерживать сухим, жестким рукам монахинь. Презрение намертво впечаталось в высохшие лица. Святые женщины опять вынуждены касаться