Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На сегодняшних похоронах все вокруг усыпано цветами: бледные лилии, белые розы и ветви плакучей ивы. Да, вначале всегда так, а потом наступает безразличие и на смену свежим цветам приходят пластмассовые в молочных бутылках. Впрочем, альтернативой здесь, наверное, были бы поддельные вазы из веджвудского фарфора, торчащие на могильной плите в жару и слякоть с настоящей зеленой веточкой из «Вулворта».
Интересно, не упускаю ли я чего? Типа стенаний: ах, отчего цветы мертвы? Может, они умирают, как раз когда их выдергивают из земли. Может, люди считают, что на кладбище все должно быть мертвым. В этом есть некая логика. Возможно, такое место неприлично засорять цветущей летней красотой или роскошью осени. Что до меня, то мне по душе красный барбарис на фоне сливочно-мраморной плиты.
Вернемся к могиле, в которой все мы будем. Шесть футов в длину, шесть в глубину и два в ширину — стандартные размеры, хотя по требованию заказчика могут быть изменены. Могила — великий уравнитель: сколько ее ни обустраивай, и бедняк, и богач в конце концов селятся в одинаковых домах. В пустоте, окруженной земляными стенами. В вашем личном Галлиполи, как называют яму могильщики.
Копать могилу — трудная работа. Говорят, публика ее мало ценит. Эта старомодная деятельность отнимает много времени и в жару, и в мороз. Копать надо всегда, хоть почвенные воды пропитывают ваши сапоги насквозь. Опираться на стенку, чтобы хоть чуть-чуть передохнуть, мокнуть до костей. В девятнадцатом веке могильщики нередко умирали от сырости. Выражение: «Копать себе могилу» — все же не просто фигура речи.
Скорбящих близких могила пугает. Головокружительная бездна потери. Это последнее место, где вы стоите рядом с любимым человеком, и вы должны отпустить его — или ее-в мрачный шурф, где за дело примутся черви.
Для многих последний взгляд на усопшего, перед тем как захлопнется крышка гроба — то, что омрачает прежние светлые воспоминания. Перед «закладкой тела», как выражаются специалисты, это тело должны омыть, продезинфицировать очистить от внутренних жидкостей, запечатать, одеть и наложить грим. Все эти обязанности еще несколько лет назад выполнялись дома, но обязанностями их не считали — то были акты любви.
А что бы вы сделали? Отдали тело в чужие руки? То тело, что лежало рядом с вами и в болезни, и в счастье. То, к которому до сих пор тянутся ваши руки, все равно, живое оно или нет. Вы познали каждую его мышцу, вы видели, как дрожат его ресницы во сне. То тело, на котором навеки осталось ваше имя, — и его отдать посторонним?
Вашу любовь унесло в чужие земли. Вы звоните, но любовь не слышит. Вы зовете в полях и долинах, но любовь не отвечает. Небо на замке и молчит — там никого нет. Земля тверда и суха. Оттуда любовь не возвратится. Может, лишь тонкая пелена разделяет вас. Может, любовь ваша ждет вас на холме. Терпение, терпение — ступайте легкими ногами и разверните себя, как древний свиток перед ней.
Я ухожу от свежей могилы в заброшенную часть кладбища. Здесь царит запустение. Плющ оплел раскрытые библии и ангелов, но в зарослях бьется жизнь. По могильным плитам скачут белки, на дереве поет дрозд — их не интересует смерть. Им довольно червяка, орешка и восхода солнца.
«Любимая супруга Джона». «Единственная дочь Эндрю и Кейт». «Здесь лежит человек, любивший неразумно, но искусно». Пепел к пеплу, к праху прах.
Под несколькими падубами с ритмичной решимостью люди копают могилу. Когда я прохожу мимо, один почтительно подносит руку к кепке, и мне становится не по себе, от того, что я принимаю чужие соболезнования. В умирающем свете дня звон лопаты и приглушенные голоса мужчин кажутся мне бодрыми и очень живыми. Эти люди скоро пойдут по домам — умываться, пить чай. Нелепо, что круговорот жизни движется так уверенно даже здесь.
Я смотрю на часы. Кладбище скоро закроют. Мне надо идти — не из страха перед умершими, а из уважения. Лучи заката падают на дорожку сквозь ветви берез. Неподатливые плиты ловят эти лучи, они золотят высеченные буквы, играют на трубах ангелов. Вся земля оживает от этого света. Не веселой охрой весны, а тяжелым кармином осени. Кровавая пора. В лесах уже стреляют.
Я ускоряю шаги. Странно, но мне хотелось бы остаться на кладбище. Чем, интересно, занимаются мертвецы по ночам? Неужели действительно вылезают из могил и усмехаются, а ветер со свистом щекочет им ребра? Им наплевать, что ветер холодный. Я засовываю руки в карманы и поспеваю к воротам как раз, когда ночной сторож уже натягивает цепь и лязгает навесным замком. Интересно, это он меня от них запирает или их — от меня? Сторож заговорщицки мне подмигивает и похлопывает себя по промежности, где на поясе болтается восемнадцатидюймовый фонарик.
— Ничто меня не избежит, — говорит он.
Я перебегаю через дорогу. Там, напротив — модное кафе: оборудовано, как в Европе, только цены повыше, да рабочий день короче. Мы часто встречались с тобой здесь, когда ты еще не ушла от Эльджина. Мы любили приходить сюда после секса. У тебя всегда просыпался зверский аппетит. Ты говорила, что на самом деле хочешь полакомиться мной и только из чувства приличия удовлетворяешься горячими бутербродами. Прости, «крок-месье», как они называются в меню.
До сегодняшнего дня мне казалось, что нужно тщательно избегать всех мест, где мы часто бывали вместе. Так советовали книги по скорби. До сегодняшнего дня у меня все еще была надежда встретить тебя или — хотя бы — узнать что-то о тебе. Мне никогда не приходило в голову, что меня, как Кассандру, будут одолевать предчувствия. Но они меня одолели. Червь сомнения прочно поселился в моих внутренностях. Я больше не знаю, чему верить, что правильно. Мой червь даже доставляет какое-то мрачное удовлетворение. Черви, что займутся тобой, сначала сожрут меня. Ты не почувствуешь, как тупая толстая головка разрывает гниющую ткань, как роется в тебе, не ощутишь, как со слепым упорством она поедает мышцы и хрящи, пока не уткнется в кость… пока не поддастся и кость. Уличная бродячая собака слопала бы меня мигом, так мало плоти от меня осталось.
Кладбищенские ворота выводят меня к этому кафе. Прихлебывать здесь обжигающий кофе еще живыми губами — в этом есть какое-то подсознательное успокоение. Пусть всякая дрянь и нечисть, пугала и зубастые страшилища ломятся в окна и надоедают нам, как могут. Здесь свет и тепло, пар от горячей кофеварки, табачный дым, уют и ощущение обретенной опоры. Не из мазохизма, и не по привычке, и без каких-то особых надежд, я решаюсь заглянуть в это кафе. Мне кажется, это может утешить меня, хотя я понимаю, что вряд ли найду утешение в предметах, на которые мы когда-то смотрели вдвоем. Почему они не меняются, когда все так изменилось в моей жизни и в моей душе? Почему твой свитер так бесчувственно пахнет тобой, если ты не можешь его надеть? Нет, я хочу не напоминаний о тебе, я хочу тебя саму. Я уже подумываю уехать из Лондона в свой жалкий коттедж. Почему бы и нет? Начать все заново — разве не так утверждает одно из тех полезных клише?
Октябрь. Зачем мне оставаться здесь? Нет ничего противнее одиночества в толпе. В городе всегда толпа. Пока я сижу в этом кафе, дверь открывается и закрывается одиннадцать раз: входят мальчики или девочки, а им навстречу от чашки кофе или рюмки кальвадоса поднимаются девочки или мальчики. За высокой стойкой из латуни и стекла перешучивается персонал. Играет музыка — какой-то соул, — все заняты делом, все счастливы или, судя по внешнему виду, подчеркнуто несчастны. Вон, например, те двое напротив: он нахмурился в задумчивости, она что-то возбужденно говорит. У них не все гладко, но они, по крайней мере, могут поговорить друг с другом. Лишь я-в одиночестве в переполненном кафе, а мне раньше нравилось быть в одиночестве. Тогда можно было позволить себе роскошь знать, что вот сейчас откроется дверь и кто-то будет искать меня глазами. Мне припомнились прежние времена: я прибегаю на свидания за час до встречи, чтобы выпить в одиночестве и почитать. И почти сожалею, когда подходит условленное время и дверь открывается: нужно вставать с места, целовать тебя в обе щеки и отогревать твои озябшие руки. Быть в одиночестве — такое же удовольствие, как гулять по морозу в теплом пальто. Кому охота бегать по снегу нагишом?