Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут в голове у Бонч-Бруевича просветлело.
– У вас часы бегут вперёд, Владимир Ильич, на целых пятнадцать минут, – обратился он к вождю. – Спешите жить, наверное. Сейчас времени девять часов сорок пять минут. Именно оно, как это и было запланировано, является тем временем для сигнала с «Авроры».
И он обратил внимание всех присутствующих в кабинете на отечественные ходики, висящие на стене. Так Бонч-Бруевич раскрыл несуществующий саботаж моряков.
На это неоспоримое доказательство Ильич властной рукой, без каких-либо колебаний, подписал швейцарским часам смертельный приговор, отправив их прямёхонько в стоящее в углу кабинета ведро с водой. «Буль-буль» – издали они, утопая, свою последнюю лебединую песню.
– Так будет и с загнивающим капитализмом, – заверил всех вождь пролетариата.
Кузьмич вышел вперёд.
– Владимир Ильич, мы бы хотели лично приобщиться к «Великому Октябрю», сплотившись в борьбе с революционными массами, оставить после себя след в истории.
Ильич прищурил хитрющие глаза.
– Так уж и оставить? А кто же вам даст-то, мечтатели, или смерти не боитесь? Зачем же далеко ходить, мы вас здесь как врагов революции приговорим.
На такой отрезвляющий подзатыльник от вождя Кузьмич округлил глаза:
– Вы же говорили, что такие, как я, нужны делу революции, – хватаясь за спасательную соломинку, чуть ли не заикаясь от волнения, засуетился слесарь.
– Мало ли, что я говорил. Вон, Троцкий, тот вообще не умолкает, сплошные обещания сеет, не речь оратора, а поллюция прыщавого гимназиста. Послушаешь, плеваться хочется, однако народ глотает – значит, верит! – Ленин покосился на Бонч-Бруевича, тот махнул рукой.
– Пусть себе идут, – рассудил старый большевик. – Если мы их здесь «именем революции» к стенке поставим, то куда потом тела девать? В окно не выкинешь и под лестницей не спрячешь. Мужику только дай повод – во всём след божий углядит. Пойдут вдруг не за идею революции, а за веру, сочтут их за мучеников, развернут ещё штыки от Зимнего на Смольный, и кнут здесь не поможет. Пусть уж лучше они от пуль юнкеров полягут, что мы, в конце концов, изверги, что ли? Вот приодеть бы их надо, чтобы ничем не отличались от масс, тогда они сразу станут своими среди своих.
Поверх рубахи Кузьмичу натянули тельняшку, на голову, почти до самых ушей – бескозырку, на плечи накинули бушлат. Ангелу от чьих-то щедрот перепала запачканная кровью шинель. С ними двоими было решено быстро. Над переодеванием режиссёра пришлось же повозиться. Ему пару раз наступили на очки, зачем-то вручили дырявый зонтик, галоши неимоверно большого размера и побитое молью драповое в ёлочку пальтишко. Так был создан образ «вшивого интеллигента».
Не чувствуя под собой ног, они буквально скатились по лестнице на первый этаж, и, вылетев из Смольного на улицу, сразу оказались в окружении толпы, поющей «Интернационал».
Тройка новоиспечённых повстанцев ещё не пришла в себя от столь головокружительного слияния с революционными массами, как к ним обратился какой-то дотошный недошлёпок в пенсне, в усах с козлиной бородкой:
– А вы что же это не поёте? Игнорируете? Нехорошо!
– Болеем мы, – вывернулся режиссёр, поймав себя на том, что этот красноносый гусь очень уж напоминает ему Льва Троцкого.
– Болезнь – это атрибут тунеядствующих богатеев, прохлаждающихся на ниве труда угнетённых. Нам же, большевикам, болеть некогда. Нас всех закалила борьба! – выдал тираду козлобородый борец за идею, облачённый, как в футляр, во всё кожаное.
– Моего друга подкосила неизвестная науке хворь, при чрезмерном напряжении он зеленеет и теряет голос, – пришёл на выручку режиссёру Кузьмич.
– Ну а у вас что не так? – с явным недоверием спросил дотошный очкарик.
– У нас всё гораздо хуже, причём в более запущенной форме. В общем, ни чихнуть, ни душу отвести – того и гляди оконфузишься, – огласил душещипательную историю болезни слесарь.
Упакованный в кожу брюзга, не говоря больше ни слова, блеснул стекляшками пенсне на страдающих недомоганием, поморщился, пошевелил усами и поспешил удалиться.
Людская река забурлила, накатила волной и, выдернув их из омута Смольного института, понесла к Зимнему Дворцу.
От эмоций режиссёра распирало как воздушный шар. Его голова, подобно флюгеру при шквальном ветре, крутилась во все стороны. Глаза горели жадно, выхватывая эпизоды из происходящих событий. Он то ахал, то охал, ежеминутно восклицая от необъятной будоражащей сознание бунтарской силищи, охватившей сумеречный Петроград.
От разгорячённых лиц повстанцев у Кузьмича защемило сердце. Он видел в их глазах веру в лучшую жизнь, во всеобщее мировое братство рабочих и крестьян. Как же хотелось Кузьмичу объяснить всем этим заложникам обещанного неземного чуда, что спустя годы всё произнесённое с высоких трибун так и останется лишь словами. Недостижимым потерянным раем, из-за мышиной возни небожителей за место под солнцем, к которому ему, простому люду, так и не суждено будет прикоснуться, попробовать на зуб, как при старом режиме царский золотой червонец.
Для штурма Зимнего дворца людская масса подошла со стороны Большой Морской улицы. Устремившись под Триумфальную арку, она выплыла на Дворцовую площадь.
Расторопный Кузьмич едва успел вытащить из бегущей толпы Ангела и режиссёра. Пригибаясь ниже к земле, они все вместе достигли Александровской колонны и, укрывшись за пьедесталом, перевели дыхание и осмотрелись.
Пылающие ярким светом окна Зимнего дворца освещали площадь. Красноармейцы и солдаты рвались через сложенные из дров баррикады к главным воротам, где по обе стороны от них были расположены подъезды.
Со стороны дворца ударил пулемёт, разметав по брусчатке сноп искр. Из бегущей толпы ответили ружейными выстрелами. Пулемёт сразу же оборвал очередь и заглох, ответная стрельба прекратилась. Тишину теперь нарушали только слова команды да топот сапог.
Все трое оторвались от пьедестала и, примкнув к группе красногвардейцев, бросились за ними вперёд, к баррикадам. До них оставалось бежать буквально пять шагов, как непонятно откуда просвистела шальная пуля. Кузьмич схватился за грудь, пошатнулся, обмяк и, припав на колени, завалился на брусчатку.
Режиссёр наклонился над Кузьмичом, хлопая глазами, он переводил взгляд то на Ангела, то снова на слесаря, пытаясь понять произошедшее. Ангел приподнял раненого за плечи.
Рука Кузьмича безвольно скользнула с груди, открывая расползающееся на тельняшке кровавое пятно. Он открыл глаза, улыбнулся.
– Вот и всё. Финита ля, други мои. Жаль, что я так и не подарю тебе тельняшку, мой брат Альберт. Такую вещь попортили, гады, а штопать её у меня времени, как видишь, не осталось. Ты прости уж, брат. Печально и то, что ухожу, не попрощавшись с Казимиром… – Кузьмич закашлялся и закрыл глаза.