Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот, как и мы сами, она ждет следующего – достойного – возлюбленного.
Это Смирнин.
В начале стр. 10 он возвращается («уже седой и в штатском платье»), с женой и ребенком. Мы, возможно, ожидаем, что они с Оленькой продолжат с того же места, на каком остановились, и что Смирнин окажется для нее и Любовником № 3, и Любовником № 4. Но нет, у Чехова есть замысел получше (и из него возникает еще одна вариация алгоритма): новой любовью Оленьки станет Саша, юный отпрыск Смирнина. (Как и в рассказе «На подводе», отказ от первого по очереди варианта вынуждает историю предложить что-то поинтереснее.) Как и ожидается, стоит Оленьке увлечься Сашей, как она тут же превращается в него («“Островом называется часть суши…” – повторила она») – и вот уж она вновь влюблена и счастлива; возможно, не бывала она счастливее никогда в жизни.
Отчего же не завершить рассказ прямо здесь? На стр. 11 – вот тут:
«…это было ее первое мнение, которое она высказала с уверенностью после стольких лет молчания и пустоты в мыслях».
КОНЕЦ
Это даже мило: ее любовь, всю Оленькину жизнь выражаемая романтически / сексуально, преображается в любовь материнскую – неожиданный и приносящий удовлетворение очередной цикл того же алгоритма. Есть и дополнительный оттенок, с того самого времени как они с Пустоваловым молились о детях: Оленька с самого начала желала материнства. Из чисто романтического чувства она доросла до более возвышенного. Задача решена: Оленька нашла для своей любви подходящий предмет – человека, чьи взгляды она готова пропускать через себя, а потому она счастлива и все хорошо.
Однако, заглядывая вперед, мы обнаруживаем, что нам предстоит прочесть еще три страницы.
Итак: у нас вновь есть возможность поразмыслить о том, как завершаются рассказы. Что позволяет им завершиться? Когда они обходят то место, где могли б завершиться, чего они обязаны добиться далее?
С учетом предельной экономичности этой жанровой формы, что должно произойти на этих последних страницах, чтобы они не показались лишними?
К нашему пополняющемуся списку универсальных законов художественной прозы (Будь конкретен! Чти действенность!) – мы, кстати, обязаны постоянно напоминать себе ему не доверять – можно добавить такой: постоянно нагнетай. К этому рассказ, вообще говоря, и сводится: это система непрерывного нагнетания. Тот или иной кусок в рассказе имеет право на жизнь в той мере, в какой он добавляет ощущения, что нагнетание в рассказе продолжается.
Что считать нагнетанием в этой точке «Душечки»?
Давайте вернемся чуть назад. Что есть нагнетание? Как рассказ создает эту иллюзию нагнетания? (Или, как мог бы спросить автор: «Как нагнетать в этой дурацкой штуковине?») Вариант ответа: отказаться от повторных шагов. Как только история посредством тех или иных глубинных перемен в обстоятельствах персонажа сдвинулась вперед, повторно эту перемену устраивать нельзя. Нельзя и застревать, чтобы развить сложившуюся ситуацию, – по крайней мере, как в этом случае, на целых две страницы.
На стр. 11 мы все еще «в пределах» того же шага: «Оленька нашла новую любовь (мальчика), приняла как свои его взгляды и интересы и наконец вновь счастлива».
Почитаем-ка дальше и посмотрим, что выталкивает нас прочь, к следующему шагу, то есть когда мы ощутим нагнетание.
Ближе к концу той же страницы видим описание обычного утра: Оленька донимает Сашу расспросами о школьных делах, Саша отзывается: «Ах, оставьте, пожалуйста!» Саша идет в гимназию, она «бесшумно» следует за ним. Когда он оборачивается – вероятно, удивленно (поскольку она, ну, бесшумная), – Оленька дает ему «финик или карамельку», а ему «становится совестно, что за ним идет высокая, полная женщина». Мы видим, что Саша ее не любит – едва знает ее. Она всего лишь «тетя».
И вот так в рассказе появляется нечто новое, оно не приходило нам в голову (Чехов не наводил нас на эти мысли): то, как любовь Оленьки воздействует на предмет этой любви. Пусть это не новость (вспомним Смирнина и его заносчивое замечание Оленьке насчет того, что ветеринарам с ней «скучно», стр. 8), этого достаточно, чтобы мы почувствовали нагнетание. Предыдущий случай сопротивления Смирнина, взрослого, представлен, назовем это так, слегка задетой профессиональной гордостью, тогда как сопротивление Саши прямое и досадливое, оно исходит от ребенка, он в этих отношениях участвует не по своей воле.
Оленька возвращается домой, «такая довольная, покойная, любвеобильная». (О его сопротивлении она себе отчета не отдает.) Позднее они вместе выполняют домашнее задание (и «плачут», что несколько странно, однако еще раз намекает на то, что Оленька разделяет эмоциональную жизнь своих возлюбленных), а затем грезит о будущем Саши, пока «черная кошечка лежит у нее под боком и мурлычет». Сашиного неудовольствия Оленька словно бы не замечает – или не считается с ним. Она просто любит его, и для нее только это и имеет значение.
И вновь мы могли б спросить: почему не завершить здесь, то есть этим вот котенком, который мурлычет? Хорошая точка: Оленька счастлива, Брыска счастлива, Саша… нет. Он всего лишь предмет любви. Оленькина манера любить открывается с новой стороны: это улица с односторонним движением, удовлетворена в этой любви только Оленька. (И даже кошечку вновь приставили к делу. Брыска для Оленьки то же, что Оленька для ее возлюбленных: если Оленька счастлива, счастлива и Брыска.)
Однако все равно впереди еще полстраницы.
Чехов здесь не останавливается, потому что, очевидно, знает: в оставшихся строках он способен нагнести еще. Он стремится к еще одному расширению смыслов. Давайте посмотрим, что он предпримет. (Чувствую себя эдаким нашептывающим комментатором на игре в гольф: «Антон Павлович приближается к завершению рассказа, Верн. Сильный момент!»)
Тут раздается стук в калитку, напоминая нам о таком же стуке в ту ночь, когда умер Кукин, и мы (вместе с Оленькой) видим в этом чуткий к алгоритму жест, он встраивается в череду предыдущих, означавших, что Оленькиного возлюбленного того и гляди заберут.
Но нет. Это всего лишь Смирнин, поздно вернувшийся домой из клуба.
Остается четыре строки. Что осталось сделать? Способен ли Чехов наддать напряжения?
Еще как способен. Это же Чехов.
Рассказ завершается так:
От сердца мало-помалу отстает тяжесть, опять становится легко; она ложится и думает о Саше, который спит крепко в соседней комнате и изредка говорит в бреду:
– Я ттебе! Пошел вон! Не дерись!
КОНЕЦ
Что нового мы здесь получаем? (Этот шаг уже состоялся: «Саша противится Оленькиной любви».)
Во-первых, Саша занимает теперь другую риторическую позицию. Он «спит крепко», ему снится сон; значит, ребенок полностью искренен. У нас появляется доступ к его внутренней жизни, какого прежде не было, и к тому, что он на самом деле чувствует.
Что ему снится?
Кажется, Оленька, хотя тут все не совсем просто.
«Я ттебе!» равно «Ты у меня получишь!». «Пошел вон!» равно «Уходи отсюда, ты, человек, который у меня получит». «Не дерись!» (в переводе Ярмолинского «No fighting!») наводит нас на мысль, что Саша разнимает некую школьную драку. (В переводе Констанс Гэрнетт вместо «No fighting!» Саша говорит: «Shut up!» [33] – и мы запросто можем представить, что эта реплика адресована снящейся ему Оленьке.)
Так или иначе, Саше снится насилие; сердитое прекращение насилия;