Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рослая девица оторвала ящик от ее лица, бросила через плечо. Перед нею появилось блюдо со сладостями. Девицы налетели саранчой, хватали с блюда вяленые бананы, завитки безе, маковые рожки, запихивали в белозубые, хохочущие рты. Хочешь всегда есть такие печенья?!.. Спасибо, наелась. Я хорошо живу. А как ты живешь?.. Мы видали — у тебя кавалер из богатых. Мой кавалер русский Цесаревич. Врешь!.. нагло как ты врешь, русская девчонка. За вранье наказывают. Рослая девка хлопнула в ладоши. Мгновенно ей связали ноги в щиколотках, руки за спиной. Наказанье твое будет страшно. Ешь! Жри! Лопай! Они вталкивали ей в рот сладости, беря прямо с блюда, у нее глаза вылезали из орбит от втискиваемого ей в глотку сладкого кляпа. Вы не имеете права!.. Я пожалуюсь русскому послу!.. Ты никому не пожалуешься. Ты попалась! Ешь все, без остатка! За это плачены большие деньги! А ты нам еще много денег принесешь!
Писклявый голосок, как из подземелья: да не нам, дуры, а Кудами-сан.
Они несли ее по улицам со связанными руками, с завязанными платком глазами, чтобы она не запомнила дороги. Она запомнила рожу толстой Кудами, оценивающе ощупавшей ее всю — опытным хозяйским глазом. Ее кинули в работу сразу, как в море приговоренного к утопленью щенка — не дали даже очухаться, не накормили. “Отработаешь еду сначала!” Она не понимала на восточном наречьи ни слова. Догадалась — по глазам, по резким рывкам приказующих рук, рубящих живыми топорами спертый воздух. Ее ткнули под ноги первому клиенту — огромной толстомясой, борцовской туше, неповоротливой, лоснящейся пахучим жиром; верно, он был знаменитый на всю страну борец и победитель в восточных единоборствах, в пышных и значительных сраженьях. Он сграбастал ее одной рукой, приподнял, как черную полевую мышку, над заплеванным полом. Унес в комнату. Запер дверь на ключ. С ужасом глядела она, как он раздевается, как вываливаются, колыхаясь студнем, из его надушенных рубах, из-под подтяжек и штрипок горы остро пахнущего конским мужским потом мяса и жира.
Ника, бедный. Ты ищешь меня, бегаешь по набережной с нелепой широкополой соломенной шляпой в руках. Зовешь меня. Окликаешь прохожих по-английски: экскьюз ми… экскьюз!..
Когда борец, отдуваясь и пыхтя, взял ее, ошалевшую от ужаса, стремительности и потрясенья внезапного, наглого похищенья — среди бела дня, при всем честном народе обманкой украли ее, — поднял над собой и с силой, крякнув, насадил на свой жирный живой вертел, все-таки выпроставшийся из складок его необъятных штанов, ее снова, как давеча у моря, вывернуло наизнанку, как старый чулок, всеми насильно съеденными восточными сладостями прямо на его бугрящийся бычьей мощью живот.
* * *
ГОЛОСА:
…да, резвая была девка!.. Эх, хорошо пирожки продавала!.. Бойко!.. Зазывает громко, все оглядываются, ближе бегут: налетай, торопись, с пылу-жару, не обожгись!.. Как это она кричала… уж запамятовала я: пирожок зажаренный, за пазухой нашаренный!.. Жарился на сковородке, приплыл к вам в рот в лодке!.. Подрумянена корочка — съест и петушок, и козочка!.. Прямо песни пела она над энтими пирожками!.. Расхватывали, денежку тянули… В станционном буфете не нарадуются: лучше торговочки не найдешь!.. Да одна беда — сезонка, уйдет, убежит, покинет нас… И точно. Уехала… Слухи ходили, что ее из Иркутска в Царском поезде увезли… вроде бы Великий Князь Георгий покупал у нее пирожки, ну и… Да ведь энто, бабоньки, только слушки одни!.. Вы не верьте тому, что я тут вам брешу!.. А наша Леська теперича далеко… ух, далеко!.. Небось, на камчатной скатерке ест, серебряной ложечкой индийский чаек помешивает… вареньице из лепестков роз зачерпывает… ротик заморским губным карандашом красит… Красивая девка была, что и говорить!.. И пирожки — лучше всех — эх!.. — продавала…
И он, и она — они оба забыли, как перебрели границу. В лесах ли; по реке ли.
Они оба забыли, как прыгнула вон из их жизни тигрица Яоцинь.
Очнувшись, лежащая навзничь на хвойных лапах, она обнаружила у себя на груди красную тряпицу со старокитайской надписью — именованьем тигра, Владыки. Яоцинь стащила ее с кумирни. И, совратив Василия, прежде чем уйти в таежную тьму, бросила красный тряпошный язык ей, бездыханной, на торчащие под самосшитой курткой ключицы.
Они забыли и путь, приведший их в умалишенный град Шан-Хай; а должно ли помнить нам все пути, и так перепутанные перекати-полем, свившиеся в тугой страдальный клубок? Когда Лесико увидала издали серые громады домов-пирамид, каменных пчелиных сот, она обернулась к Василию, обхватила его за плечи и затряслась в бесслезных, сухих рыданьях.
Он в ответ обнимал ее, молча притискивал к себе. Не утешал. Что толку было утешать. Он знал: что случится — то будет.
Вы, продавцы газет. Вы, рикши со скрипучими повозками, с оскалом желтых зубов. Как вы громко орете. Как лаете вы по-собачьи.
Не гляди вверх, на крыши домов, задрав голову! Какие серые, пыльные камни. Дома-тюрьмы. В одной из тюрем — они. Василий нашел дешевое жилье. И сам он нанялся рикшей.
Ты никогда не мечтала стать женой рикши, маленькая чужеземная гейша?!
Теперь он возит людей в смешной тележке с огромными неуклюжими колесами. Это тяжело, хоть тележка и легка. Попробуй-ка, человек, повози человека. Рикши требуются здесь всегда. Народу много. Народ вечно опаздывает: скорей, скорей! Беги! Резвей! И бьет народ моряка бамбуковой палкой по спине; да отчего ж ты не обернешься, мужик, не распряжешь себя, не подойдешь, не влепишь седоку от души промеж глаз да под ребро. Нет. С тебя ручьями бежит пот. Ты останавливаешься, как добрая лошадь, там, где тебе грубо крикнут: “Стой!” Протягиваешь руку. И грязная рыбка монетки быстро скользит в кулак.
Лесико, спой песенку. Лесико, разнеси с утра хозякам молоко. Лесико, не хнычь, это еще не самая паскудная жизнешка, коей могут жить на свете люди. Мы же живые, Василий. Я не хочу, чтоб ты у меня был лошадью… мулом. Все мы мулы, детка. Какие серые дома! Как серо у меня в глазах. Погоди; скоро наступит вечер, и все вокруг неистово зажжется цветными, мишурными огнями. Василий, я никогда не выучусь по-китайски! Я и по-яматски-то с голоса все понимала. Я иероглифов не изучу ни в жизнь. Они напоминают мне жучков… козявок. Паучков страшненьких; они ползут по мне, по моей коже, по моему лицу, и я хочу их стряхнуть, а китайчата лают и блеют, и мяукают, и подвывают, как волчата, оставшиеся без матери. Мы тоже остались без матери, Лесико. Наша мать там, на Севере. Где белые снега?.. Где белые снега, да.
Я не хочу быть больше нищей, Василий.
Он сжимал зубы, его скулы взбугривались презрительными желваками. Так что ж ты ждешь, иди на улицу, продавайся. Как ты… ты!.. можешь мне так говорить!.. Я могу все. Я вожу в повозке людей, и я имею право все тебе сказать. Я русский моряк. Благодари Бога, что я не подох там, в яматской вонючей тюрьме, у подлеца сенагона. Мы могли подохнуть десять тысяч раз уже, Василий. И все же мы не подохли. Значит, мы живучие. Как китайские кошки?! Как китайские собаки. Погоди, мы еще изголодаемся — будем отлавливать собак и жрать собачье мясо. Ты умеешь его готовить… там, в твоем борделе, ведь был повар Вэй, отсюда родом, он и собачатину мог зажарить — пальчики оближешь?!..