Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Салаги храбрятся и распаляют себя матерщиной, затевая с испугу горластые потасовки. Нет ничего злее трусости, не способной укрыться за чьей-то спиной, размышляет бесчувственно Дон, наблюдая, как забивают ногами солдата за то, что он струсил дать сдачи, когда стая трусов кричала ему, что он трус. Нет ничего кровожаднее трусости, ополчившейся хором на трусость. Дон произносит одно только слово: «Харэ», и побоище сразу стихает. Трусость умеет читать по глазам быстрее, чем по печатным страницам. В глазах у Антона Бойцова она читает презрение к себе и угрозу…
– Экий герой! – сомневается Герман. – Да его в ту же ночь искусают – на то и шакалы. Пусть лучше будет совсем не герой, а нормальный трусишка. Пусть боится до чертиков – смерти, войны и уродов, – а как приспеет пора, совершит нечаянный подвиг. Геройство – понятие казуальное. Чаще всего обусловлено минутным и абсолютно случайным сложением не совместимых ни до, ни потом психофизических факторов. У меня про то курсовая была. Человек вдруг делает выбор, который не может затем объяснить себе самому, даже если другим объясняет весьма убедительно. После подобного рода «геройства» на него нисходит такой жуткий страх, что страшнее него может быть только его же публичное разоблачение. Конечно, бывают герои врожденные, конгениальные, но таких меньшинство, да и что там в башках за окрошка, ни один психиатр не скажет. В общем, пусть твой герой будет трусом. Целее останется.
– Хоп!
У меня ничего не написано, но есть две идеи: война как бесчестье и война как дерьмо.
– Война – это стыд. Стыдно тем, кто воевал, и тем, кто не был на фронте. Тем, кто бежал от войны, и тем, от кого бежала война, ужаснувшись затмившей даже ее изуверства жестокости. Стыдно тем, кто смотрел ей в лицо, и тем, кто пытался упрятать свой взгляд от ее леденящих зрачков. Стыдно всем, кроме тех, кто убит, и тех, кто живет, чтобы снова дождаться войны.
– Их я тоже встречал, и немало, – угрюмится Герка. – Говно, а не люди.
– Говно у меня – ключевая метафора.
– Значит, дело говно. Говорят тебе, не пиши про войну. Сбрешешь в чем – век не отмоешься.
– Но рассуждать о войне я могу?
– Рассуждай, только вслух. Не марай ни роман, ни бумагу.
Совет пропускаю я мимо ушей, но в сердце он мне западает. Теперь я ни в чем не уверен, кроме того, что война первым делом – дерьмо.
– Война первым делом – дерьмо.
– И вторым, и двенадцатым, и сорок пятым…
– Дон попадает в него в прямом смысле слова, когда перед ним взмывает на воздух солдатский сортир – так встречают в их части необстрелянных новобранцев. Боевое крещение дерьмом здесь священный обряд. Деды таким способом тешатся, а потом заставляют салаг копать свежую яму: «Чтобы других не обидеть, когда вас всех убьют». Их убивают наутро – вооруженных лопатами юных бойцов, но без Антона Бойцова. Бойцов достает их из ямы, вырытой для дерьма, и молится на дерьмо, благодаря которому выжил, схоронившись в старом сортире. Этим восьми не хватило дерьма, смекает Иван. Если ты живой на войне, значит, она на тебя не жалела дерьма.
– Как же он из него выбирается?
– Как героический трус. Приходится проявить незаурядную храбрость, чтоб отстоять свое право на трусость. Вся война должна быть построена на парадоксах. На не совместимых в миру сочетаниях характеров: трусость + добропорядочность; слава + предательство; жадность + героизм. Тут тебе и история малодушного прапорщика, от одного только цоканья пули о крышу потерявшего сразу сознание, но не потерявшего совести, когда командир его подбивал выдать комплекты солдатской одежды под командирское честное слово, не поверив которому, прапорщик застрелился. Тут и история капитана разведки, подставившего под минометный огонь целый взвод после пьяного спора «на орден» с майором из штаба. И алчность солдата, в одиночку проникшего прямо во вражеский тыл, чтобы выкрасть у спящего «чеха» карту минных полей – за награду в тысячу долларов, по получении которых солдат порешил своего часового и, прихватив автомат, дал из армии деру. Тут и двойной дезертир, ищущий правду в дерьме с двух сторон, а не найдя, убивающий наших и ваших, покуда его самого не прикончит рецидивист, сбежавший из зоны в Чечню, чтоб промышлять на войне заказными убийствами… Дон и сам вместилище парадоксов: его дезертирство есть доблесть, доблесть стыда и протеста; обман – утверждение правды (и чем ниже обман, тем сама правда выше); наивность его неуклюжих поступков есть изворотливость мудрости.
– Ты уже все так продумал?
– Почти.
– Не рассказывай. Если напишешь, прочту. Только ты не пиши.
– А как тебе вот такой эпизод? Дон встречает любовь из приюта, которая служит в полку медсестрой. Она признается, что спит и с врачом, и с майором. Но это – когда нет полковника: тот ее трахает редко, зато покрывает вне очереди.
– Известная песня!
– Мне нужен рассказ. Такой, чтобы после него Дон решился на бегство.
– А трусости разве уже недостаточно?
– Если б было достаточно, число дезертиров превышало бы списки солдат. Добавь-ка мне к трусости докторской гнусности.
Герка недолго шныряет лучом по своей перепачканной памяти:
– Он на войне у тебя в чужой шкуре, ведь так?
– Так точно!
– Но только по документам. А ты предъяви нам того, кто оказался в чужой шкуре буквально, физически. Вот где будет метафора!
Мы сочиняем сюжет: пленный «чех», доставленный на допрос, по недосмотру охраны обливает себя керосином и вспыхивает, словно сноп. О поимке уже доложили наверх: «чех» какая-то важная шишка в иерархии боевиков, потерять его равносильно оторванным звездам на генеральских погонах. Срочно привозят хирурга из госпиталя. Предупреждают, что, если чеченец умрет, врачу генерал самолично устроит несчастье. «Чех» обгорел процентов на семьдесят. До утра едва ли продержится. Переправить раненого в Моздок невозможно: все вертушки подбиты, а не подбитых ожидают по нескольку дней.
Хирург лихорадочно соображает. Запросив рапорт потерь, он выясняет, что за истекшие сутки ранено пять человек: нога, две руки, голова и живот. Убитых четыре: грудь, промежность, спина, голова. Врач требует «голову». По иронии судьбы, это тот капитан, который ходил в разведку и которого «чех» пристрелил. Группы крови врагов совпадают. Скрепя сердце, не веря в успех, хирург приступает к провальной своей операции. О пересадке кожи с убитых он читал когда-то в учебнике, где приводились курьезные факты про первые опыты трансплантологии. Насколько он помнит, они были сплошь неудачны.
Но в романе хирургу везет: жизнь чеченца им спасена, хотя это отныне не жизнь, а проклятье. Оказаться в шкуре врага, убив его только вчера, невыносимая ноша для психики. Ценность пленного как «языка» нулевая: тело его уцелело, но мозги не держат удара, а душа разрывается в клочья. Он превратился в растение, у которого вырваны корни, но поменялась листва. «Быть в шкуре того, кого ты убил, – вот что такое война, – говорит Дону Юлька, беззаветная медсестра, для которой жизнь теперь – только война. – Я его так жалела, что себя ненавидела. А потом вколола адреналина и, когда он затих, успокоилась. На войне как на войне…»