Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И часто ты говоришь александрийским стихом?
– Со своими коровами – постоянно. И скажи Сюзи, что в ее интересах по-прежнему дарить мне рисунки, иначе я не позволю ей поить моих телят из соски.
– У тебя есть скотч?
Ни один из нас так и не смог выбросить на помойку рисунок Сюзи. Мы извели целый рулон скотча, но каждый восстановил свой рисунок.
Потом я помог ему накидать коровам соломы, не прерывая разговора. О нашем детстве, наших мучениях. О том, как его просто-напросто отвергли, потому что он был гомосексуалистом. Мне это напомнило Ахилла и ту нежность, которую я к нему испытывал. Антуан рассказывал об отце, тупом и средневековом, который говорил об алжирцах как о собачьем отродье, о неграх как о скопище дикарей, а уж о педерастах… Тем более что им оказался его собственный сын. Верх оскорбления, ошибка природы, паршивая овца, которую надо удалить из стада, как Ахилла тогда в школьном дворе. Все-таки жизнь странная штука, она заставляет тебя заново переживать что-то тридцать лет спустя.
Он спросил, что я помню о своих родителях. И я осознал, что встреча с Сюзи пробудила во мне воспоминания о себе самом в ее возрасте. Болезненные. Тумаки, оплеухи, наказания. Какого рода? Выставляли на улицу в одних трусах, когда я плакал. Мне было плевать, я шел к Мадлен. Ставили на колени на кромку лестничной ступеньки, заставив сложить руки на голове. А если я плакал, то получал добавку. Ремнем – классика. Только отец бил тем концом, где металлическая пряжка. Закуток в моей комнате: стенной шкаф, где я спал сидя. Удар кулаком и прижигание сигаретой – но это только во время каникул, чтобы учительница не заметила. Представляете, какая извращенность?
У Антуана это вызвало тошноту. Он был счастлив, что обошелся только несколькими порками, которые разогрели ему задницу. Спросил, а как же социальные службы, та же учительница.
Конечно, она что-то замечала. Далеко не сразу после моего поступления в школу. Отец был грубой скотиной, но достаточно хитер, чтобы не оставлять видимых следов. Она заметила синяк на моей щеке в тот день, когда его оплеуха сбила меня с ног и я ударился об угол. Мать постаралась замазать синяк. Не тут-то было!
Учительница отвела меня в сторонку, чтобы побеседовать. Она была ласковой и поняла, что я не мог себе позволить ничего говорить. Пообещала, что поможет мне. Но она не могла оставлять меня в школе на целые сутки. Вечером я должен был возвращаться домой. Пока мое дело дойдет до Департамента социальных служб, пока его рассмотрят, пока будет проведено расследование, я три раза успею умереть. Если бы не тот удар ножом, может, они в конце концов и подыскали бы мне другую семью. Но тот случай здорово ускорил процесс.
Я рассказал, почему боюсь пауков. А он объяснил, почему «жирная деревенщина» – это оскорбление, которого он не выносит.
– Потому что это презрительное прозвище. А еще я не жирный.
– Как Обеликс?!
– Да пошел ты, – смеясь кинул он мне, возвращаясь на кухню.
Потом я заскочил на ферму, чтобы хлебнуть волшебного зелья и пересчитать родинки.
Семьсот сорок девять.
Я держусь как могу.
Но мы не так много спали.
Как я ни горела желанием узнать содержание их беседы, ответом мне был категорический отказ.
Государственная тайна.
Хотела бы я превратиться в маленькую мышку, сидящую там, под кухонным буфетом, и подслушать их. Безусловно, речь шла обо мне. Требуется внушительная доза уверенности в себе, чтобы с полным безразличием относиться к тому, что о вас говорят другие. Ведь нас гложет постоянная потребность удостовериться, что поводов для беспокойства нет, что мы любимы. И однако, мы вечно пропускаем разговоры, которые непосредственно нас касаются. Выйдя из булочной, у школы, на рынке… Везде и повсюду мужчины и женщины говорят о других мужчинах и женщинах. Это в человеческой природе. И лучше бы иногда оставаться в неведении.
Что до меня, то мне достаточно знать, что они меня любят. И тот и другой. И я его спросила. Это уж точно не государственная тайна, верно?!
И почему ж ты мой так привлекаешь взгляд?
Допреж тому виной твой аккуратный зад.
Но также чистый лоб и ясные глаза.
Счастливей в мире копа, чем я, найти нельзя.
Всегда твой шоколад мой дразнит аппетит.
Меня не только зад, но твой живот манит.
Я также осязать люблю твои соски
И грудь, что можно взять в ладонь одной руки.
Прав иль не прав, тебя люблю я целиком —
И твой премерзкий нрав, и очи с огоньком.
Мне на тебя сменять легко весь белый свет.
Тесней тебя обнять – другого счастья нет.
– С каких пор ты заговорил александрийским стихом?
– С тех пор, как Антуан представил меня своим коровам.
После нескольких месяцев такой жизни возвращение на равнину начало действовать на нервы. Проделывать весь путь каждое утро, чтобы добраться до участка, – это было немыслимо. А видеть их только по выходным мне было катастрофически мало. Заставить Мари перебраться в город – просто невообразимо. Словно выкопать огромный дуб и надеяться, что он приживется в кадке с песком посреди сквера. Оставаться рядом с ними, сохранив свой пост в жандармерии, представлялось невозможным по чисто организационным соображениям. Бросить все, чтобы соединиться с ней, – соблазн, искушавший меня ежедневно, но на что тогда жить? На жалкую пенсию, которую я получу, если уйду в отставку сейчас, явно не протянешь. А Мари и так еле-еле сводит концы с концами. Я подумывал обосноваться вместе с ней, выращивать бордер-колли для крестьян, сдавать в аренду горные велосипеды горожанам, соскучившимся по свежему воздуху, и проложить маршруты по окрестным горам, но все это требовало инвестиций. И что лично я могу вложить в дело? Мой банкир, рассевшийся на своей ветке мертвого дерева, никогда не согласится помочь. Дом Мадлен не стоит ничего. Одна комната и крошечная пристройка, без удобств. Выручка с продажи не стоит той эмоциональной ценности, которую этот дом для меня представляет.
Для Мари все обстояло проще. Ей ничего не приходилось менять в своей жизни, чтобы разделить ее со мной. Она оставалась при своей ферме, своей работе, своем ритме, своих привычках. Приспосабливаться должен был я. А еще я чувствовал, что в эмоциональном плане она более независима. Если мы не виделись неделю, потому что были слишком заняты, я просто заболевал. И сходил с ума в ожидании, когда увижу ее в субботу после рынка. Мари была куда более уравновешенна. Она умела ждать и обходиться без моего присутствия. Меня это нервировало. Я задавался вопросом, любит ли она меня так же, как я люблю ее, и настолько ли я нужен ей, как она мне. Я привязался, а она казалась свободной от меня. Сидя в одиночестве за пианино в моей городской квартирке, я снова начинал чувствовать себя жалким типом. Иногда у меня возникало желание заставить ее подождать, чтобы посмотреть, как она отреагирует. Но даже это я не мог заставить себя сделать. Она была для меня всем, а я для нее, как мне казалось, ничем. Когда я с ней об этом заговаривал, она отвечала, что конечно же нет, я ей дорог и мы найдем выход, нужно только проявить терпение. Наверняка я впал в депрессию, потому что в тот период заполнял рисунками тетрадь за тетрадью. И знал, что мне потребуются годы, чтобы скопить достаточно и задуматься о радикальных переменах. Но я не был уверен, что продержусь так долго при подобной жизни – неустроенной и неудобной.