Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ева выглядела сбитой с толку и смущенной моей похвалой.
– Ты из тех, кому становится неудобно, когда окружающие восхищаются их творениями? – спросил я и тут же продолжил, не дав ей ответить. – Обычно, когда я говорю о том, что люди ненавидят честность, всем кажется, что я говорю о негативных вещах, о критике, но по моим собственным наблюдениям людям еще меньше нравится позитивная честность – комплименты, слова поддержки и любви.
Ева рассмеялась, отчасти обескураженная, отчасти очарованная моими словами.
– Ты и правда очень честный, – сказала она.
– Ну да, так и есть, – ответил я, – правда мне мало кто верит, когда я об этом заявляю.
– Еще бы! – снова засмеялась Ева. – Это же дико подозрительно звучит!
Я тоже рассмеялся, одновременно наслаждаясь остротой этой идеально жесткой и резкой истины.
– Когда кто-то начинает описывать самого себя, это всегда вызывает подозрения, – продолжила она. – Те, кто из кожи вон лезут, чтобы показать себя лапочками, начинают походить на психов. Это все равно что взять и сказать ни к селу ни к городу: «Я бы никогда никого не убил. Я вовсе не из тех, кто способен на убийство».
До этого момента Ева казалась мне абсолютно серьезной, но эта шутка оказалась донельзя удачной и своевременной.
– А ты честная? – полюбопытствовал я.
Она вновь рассмеялась.
– Ты что, так ничего и не понял? – мы снова посмеялись, но вскоре она опять опустила глаза к своему рисунку. – Я пытаюсь быть честной, но это сложно.
– А что именно тебе кажется в этом сложным?
– Не знаю, – ответила она.
– Это как? – сперва удивился я, а затем понял. – А, ты имеешь в виду, что не хочешь об этом говорить.
Ева снова хихикнула, но так и не ответила. В рамочку для речи пиявкообразного монстра она вписала слова «Наверное, я лгун».
После того вечера я и помыслить не смел, что понравился ей как мужчина, а поцеловать ее мне даже в голову не приходило. Но адрес я у нее узнал, чтобы иметь возможность писать ей.
Я послал ей написанное от руки письмо без единой помарки и без вычеркиваний, честно в нем же признавшись, что добился этого исключительно благодаря куче черновиков. Мы оба жили на Гранд-стрит, хоть и в миле друг от друга, так что закончил я словами «У нас с тобой словно есть телефон из двух консервных банок, а Гранд-стрит – это провод».
В ответном письме Ева рассказала о том, как учителя в школе вечно наказывали ее за рисование на уроках, и о том, что она отправила целый альбом со своими каракулями в несколько издательств комиксов. Меня позабавило то, что она называла собственные рисунки «каракулями». Я в альбомах Пикассо видал рисунки ощутимо похуже того, что Ева в тот вечер выдала на салфетке, но он почему-то никогда свои творения «каракулями» не называл. Я задумался о том, опубликуют ли какие-нибудь из ее каракулей. Надо сказать, в красоту рисунков Евы я верил больше, чем в мудрость издателей.
Письмо Евы кончалось непонятно к чему относящейся надписью у нижнего края листа, гласившей: «Это ненормально». Если и были на свете слова, способные заставить Майкла Левитона разомлеть, то именно эти.
Когда я впервые пришел к Еве домой, она показала мне толстую тетрадь в линейку, изрисованную ее «каракулями». Неловкие, худосочные, словно изможденные персонажи с беспокойными взглядами ухмылялись мне со страниц своими кривыми зубами или кусали губы, а с их лбов слетали капельки пота. В рамочки рядом с персонажами были вписаны их слова или мысли, причем иногда этих рамочек было столько, что самих персонажей было уж не очень хорошо видно под наезжающими друг на друга потоками их собственных мыслей и чувств. На многих страницах была и сама Ева, печально смотревшая своими глазами-точечками поверх темных мешков на читателя даже посреди всеобщего веселья персонажей.
В реальности глаза у Евы были зеленые и большие и ничем не напоминали точечки. Никаких особо заметных мешков под глазами у нее тоже не было, но в лице ее читались мудрость и опыт; было видно, что она многое чувствует и о многом думает, а для меня такие черты вполне ассоциировались с мешками под глазами. Впрочем, автопортреты весьма точно отражали ее белоснежно-бледную кожу и чернильно-черные волосы.
Я не мог не заметить, что каракули Евы явно указывали на ее обеспокоенность ложью и нечестностью этого мира, причем нарисованы они были задолго до встречи со мной. Некоторые из персонажей в тетради прямым текстом признавались, что они лгуны, или что они, наоборот, всегда говорят только правду. Другие периодически «переводили» слова своих соседей или даже свои собственные: «Под „заткнись“ я имею в виду „ты лучший на свете“». На моей любимой картинке была изображена сама Ева, уютно угнездившаяся на руках у кривозубого парня, заявлявшего: «Мы знаем такое, о чем никто тебе не скажет».
Рисунки тронули меня буквально до слез. На всякий случай я пояснил Еве, что плакал всегда, когда меня обуревали те или иные эмоции. Она ответила, что ее тоже всегда было очень легко пробить на слезу, и рассказала об одной поездке с семьей к Гранд-Каньону. Ей тогда было восемь; она стояла на скале рядом с мамой и всхлипывала. Мама спросила о причине ее горя, на что восьмилетняя Ева ответила:
– Я плачу потому, что лучшее, что есть в Гранд-Каньоне – это быть здесь вместе с тобой.
Рассказывая мне эту историю, Ева сама расчувствовалась, чем заставила и меня разрыдаться по новой. Так что плакали вместе мы с самого начала.
Потом мы пили вино. Ева поставила музыку и пригласила меня на танец. Мы танцевали, и в какой-то момент она приблизила свой рот к моему, но я отстранился.
– Я правда хотел бы тебя поцеловать, – произнес я. – Но ничего не выйдет. Ты не станешь моей девушкой. Я с радостью останусь твоим другом и буду благодарен за твое присутствие в моей жизни.
Ева не обратила на мои слова ровным счетом никакого внимания и снова потянулась ко мне, и на сей раз я все же ответил на поцелуй.
Ту ночь я провел в ее постели. Она быстро заснула, а я лежал рядом и старался ценить каждое проведенное с ней мгновение, ведь ночь была коротка и вряд ли ей суждено было повториться.
Утром я поставил ее в известность о том, что был эмоционально вполне готов к окончанию наших отношений в любой момент и не хотел, чтобы она чувствовала себя виноватой, когда рано или поздно решит меня бросить. Я лишь попросил о том, чтобы она сделала это напрямую, вместо того чтобы пытаться защитить мои чувства. Ева обернула все в шутку, рассмеялась и вновь поцеловала меня. В то же утро я рассказал ей о своем фетише, о том, как впервые упомянул о нем в одной из «Говорильных записей Майкла», и о совете отца поговорить о нем с раввином. Ева нашла эти подробности уморительными, но при этом, к моему удивлению, они ее явно тронули.
– Это одновременно странно и так прекрасно – иметь фетиш, – сказала она. – И еще очень здорово, что тебя не приучали стыдиться таких вещей.