Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толя слышал еще, как пришли сменившиеся часовой и регулировщик, как они о чем-то говорили, потом его сморил сон, чуткий и в то же время вязкий, из которого невозможно вынырнуть…
Очнулся Толя от беготни и гвалта. Вскочил, с трудом вспомнил, где он. В запушенном окне синел рассвет. У стола, на лавках и на полу суетились немцы около раскрытых ранцев и чемоданов. Всюду ворохи белья, одежды, свертки, узлы, коробки. Никто не замечал «работника», стоявшего в углу без валенок, без шапки. На столе Толя разглядел женские кофты, рейтузы, платки, флаконы духов, пачки мыла, фарфоровые чашки и блюдца, бронзовые статуэтки, открытки. Среди груды свертков на лавке лежал в сетке большой сине-красный мяч, покачивался Ванька-встанька, лежали куклы, деревянные яркие матрешки.
«Уж не драпать ли собрались немцы?» — с робкой радостью подумал Толя.
На той половине тоже шла кутерьма. Оттуда вышел офицер в расстегнутом кителе, заспанный. Увидев Толю, он сказал:
— Надо бежать в соседний дома, брать фанера, гвозди, молотки.
Забыв обо всем, Толя метнулся к двери.
— Хальт! — Чья-то рука сзади схватила Толю за воротник пальто. Он обернулся. Рыжеватый Ганс бросил на пол рваные ботинки и картуз с оторванным козырьком. Не иначе негодные вещи хозяев дома. К счастью, ботинки были большие, и Толя надел их прямо на портянки. Картуз был велик и съезжал на глаза.
Ганс надел на шею автомат и повел Толю в сенцы. Сзади донесся голос офицера:
— Быстро! Посылки надо быстро, машина в фатэрланд идет в десять.
«Вот оно что! — подумал Толя. — Награбленное добро родным отправляют».
Ганс не отпускал Толю от себя ни на шаг. Они побывали в двух домах, раздобыли десятка три ржавых гвоздей и два листа фанеры. В третьем доме гвоздей не оказалось, зато чулан в сенцах был обит новой фанерой. Осторожный Ганс хотел было заставить Толю отрывать листы, но, помедлив, топора «работнику» не дал. Сам стал со скрежетом отдирать фанеру.
В полутемные сенцы выскочила старуха, заголосила:
— Что ж ты, ирод, делаешь? Чтоб у тебя руки отсохли, окаянный!
Ганс бросил топор, стал загонять старуху в дом. Момент…
Толя шмыгнул в открытую дверь во двор, через двор в заднюю калитку. Накинул снаружи на пробой цепочку. Все! Пока Ганс будет дергать калитку, пока он обежит кругом, уйти можно далеко.
Бугор, замерзшая речка, ломкие, сухие заросли малинника, ольхи. Толя перевел дух, оглянулся — погони не было.
«Нет, врешь! — Радостно, гулко стучало сердце. — Ушел. Ищи ветра в поле!»
Сгоряча Толя бежал с километр. В густом еловом подлеске он почувствовал себя плохо. Ноги подкосились. Толя опустился на снег среди пахучих елочек. Дышал часто, со свистом. Постепенно приходил в себя. Мерзли ноги и особенно руки: из пальто Толя вырос, рукава коротки.
«Эх, рукавицы забыл!» — вспомнил разведчик. Он сунул руки в холодные карманы, преодолевая усталость, пошел по целине. Когда начался большой лес, идти стало легче: здесь снегу было мало. И часа через полтора Толя вышел к партизанской стоянке. Он еще крепился, стоял прямо, когда докладывал комиссару:
— Завтра… Через Судниково на Истру. Точно… По этой дороге курсирует грузовик с солдатами, охрана…
Разведчик сел на снег, улыбнулся беспомощно.
— Скорей в шалаш! Растереть ему ноги и руки! — приказал Горячев.
Для ухода за ослабевшим Толей комиссар оставил Фомичева. Остальные партизаны тотчас же построились.
Фомичев навалил в костер сухих дров, и огонь запылал. Потом он влез в шалаш, наклонился к лежавшему Толе:
— Что, брат, сморился?
— Ничего, отойду… В кармане у меня сухари, достань… У немцев есть не мог…
Фомичев стал снимать у Толи залубеневшие ботинки, забитые снегом. И Толя приподнялся:
— Ничего, потом… Ноги как будто не поморозил… — И вспомнил: — Валенки, шапку жалко. И рукавицы…
Валенки и шапка Толи исчезли бесследно. Но рукавицы, ватные, стеганные елочкой, через несколько месяцев всплыли наружу.
Когда судили нескольких изменников Родины, стало известно, что рукавицы Толи были доставлены в комендатуру. Их привез как вещественное доказательство сам офицер со шрамом. На байковой белой подкладке рукавиц было написано чернильным карандашом: «А. Шумов».
27
Зима была морозная, вьюжная. Полевые и лесные дороги исчезли под снегом. Лошадей в деревнях осталось мало, да и запрягали их люди только по самому неотложному делу. Предпочитали передвигаться пешком, скрыто, чтоб не попадаться на глаза оккупантам. Не то что дороги, санный след стал редкостью. По крайней нужде тянул за собой человек салазки с мешком ржи или картошки, пробивался по целине, сквозь сугробы…
В отряде Проскунина стало голодно. Не было хлеба. Неделю назад, когда кончились сухари, Орлов принялся приспосабливать печь для выпечки хлеба. Много раз он ходил в ближайшую деревню, в мешке приносил кирпичи. Печку переложил. Евдокия Степановна испекла хлеб. Потом она ограничилась лепешками: муки было мало. И однажды отрядная хозяйка потихоньку пригласила комиссара в продовольственный склад. Горячев знал, зачем его позвала Шумова. Он осмотрел скудные запасы съестного, сказал бодро:
— Что ж, Евдокия Степановна, жить можно!
А какой там можно. Полтора мешка пшена и половина коровьей туши. На неделю от силы, а там хоть волком вой. Противореча своему бодрому тону, Горячев приказал варить кашицу пожиже, мясо класть для духа…
За ужином комиссар с видимым удовольствием хлебал жидкий суп. И глядел он лишь в свою миску. Быстрые взгляды вдоль стола, за которым сидели партизаны, не в счет. Суп, вот что занимало Горячева.
Так казалось партизанам. И никто не догадывался, что комиссар «увлекся» лишь для вида. Он подмечал все и прислушивался к каждой фразе. Ох, как неожиданно настроение голодного человека! А партизаны были голодны, и этот ужин, по сути дела, обман желудков.
— Супец — чудо! — сказал Саша Фомичев. — Янтарный и прозрачный, сквозь миску под столом окурки видно.
— Допустим, под столом окурков нет, — резонно заметил Никитин и, поднеся ко рту деревянную ложку, добавил: — А за суп и такой спасибо.
Орлов ел как-то механически, не обращал внимания ни на жидкий суп, ни на разговор. И это заметил Горячев. Безучастный взгляд Орлова хуже голодного недовольства. Орлов думает о своей дочке Любе, которую пытали гитлеровцы.
Фомичев опять сказал бодро:
— А чего голодать? Возьму салазки,