Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но всё это в прошлом. Съезжая к мужчине, его дочь уже не спрашивает разрешения. А с сыном он уже не может поделиться своими «жизненными принципами». Сын лучше разбирается в жизни современной России и ведет по ней отца, как слепого. Отца похоронят без почестей и титулов. (Смерть тоже утратила торжественность.) Пусть сегодня он верой и правдой служит новому хозяину, являя собой образец добродетельного гражданина. Возможно, он даже доволен этим миром и принимает его. И всё же, всё же в этом мире он чужой. Он не стремился к нему, не боролся за него, но тем не менее оказался в нем, и это ставит его вне границ этого мира. Он никогда не сможет постичь кровожадную решительность, с которой возник этот мир. Его развитое чувство справедливости не может примириться с несовершенством новых порядков. Он видит недостатки нового мира гораздо острее, и он более критичен к ним, чем когда-то к недостаткам старого. С ними он тоже боролся. В конце концов, он был ребенком того мира, даже если тихо возмущался. (Вслух он никогда этого не делал.) Либеральная буржуазия, которая в 1905-м сочувствовала мятежному «Потёмкину», салютовала красному знамени восставших в Одессе и в конце концов была расстреляна казаками, не желает видеть «Потёмкина» на экране.
Дурной вкус довоенных буржуа; наивный экстаз довоенной юности; узколобое рвение, подобное тупой стреле, лишь скользящей по поверхности; сознательное отмежевание от всего, что в 90-е годы ошибочно называли «роскошным» и «бесполезным»; добровольный отказ от духовной избалованности и метафизического изящества; упрямое смешение важной и мощной, хотя и не сиюминутной политики с аполитичной красотой и мещанской игривостью – всё это лишь призраки революционеров. Всё это родом из просвещенного либерализма мелкой французской буржуазии. Это здоровые, краснощекие, крепкие призраки сегодняшнего дня. В них слишком много плоти и крови, чтобы они были живыми.
Гомер как вид «религиозного воспитания» изгнан из школы. Никогда больше не звучать в России гекзаметру. Произошло, так сказать, полное отделение государства от гуманизма. Софокл, Овидий и Тацит записаны в представители буржуазной духовности. То, в чем буржуазные преподаватели согрешили против античности, она, вероятно, должна искупить сама. А ведь какая была бы возможность в истинно революционном духе революционно разоблачить лживость античных толкований! Показать, насколько далека историческая реальность, а также внутренняя правда от передаваемых из поколения в поколение благородных и «классических» образов; насколько велика разница между героями-аристократами, командующими гребцами, и тысячами рабов, прикованных к скамьям, ведущих флот против «врага», который был их братом; насколько жестокой, бессмысленной и варварской была гибель трехсот человек при Фермопилах – для отечества, посвятившего им целых два стиха; спросить, что стало с вдовами и сиротами этих трехсот; уточнить, что Патрокла всегда хоронят и что Терсит всегда возвращается; прочитать о страшном осквернении трупа Гектора Ахиллом так, как это описывает Гомер, – чтобы все содрогнулись от страха перед любимчиком слепых, несправедливых, жестоких богов – правящего класса; представить подневольно-льстивые посвящения Овидия не только как образцы латинского «раннеэпического» стиля, но и как леденящее душу свидетельство времени, когда творец, то есть, в конечном счете, и рабочий, предает свой труд и отказывается от собственного достоинства.
Всем этим революция в России хочет пренебречь! В школе она защищает «практическое», которое, несомненно, годится для завтрашнего, но уже не для послезавтрашнего дня. Она отказывается от фундаментального материала, на котором могла бы построить дома, как старый мир – храмы и дворцы…
В духовной жизни России ощущается свежее веяние, умолчим, что у нас оно было свежим двадцать лет назад. Это было время, когда ворот à la Шиллер на груди у каждого мужчины обнажал рационализм и восторженное отношение к природе. Вместе с ним свирепствовало так называемое сексуальное просвещение, которое, вместо того чтобы приоткрыть завесу, распахнуло двери настежь. Гигиена приобрела характер эпидемии. Литература с ее мелкобуржуазными выразительными средствами, словно защищаясь, спряталась под маской установившихся тенденций, так что ее нельзя было тронуть, не задев революции. Дешевый символизм, характерный для выставок изобразительного искусства, переводит сложные метафоры на язык примитивных картинок и форм. Буквы на плакатах настолько четкие, что расплываются, округлости превращаются в углы, а плавные, размашистые линии – в зигзаги.
Государство перестало содержать попов, и большинство убедилось, что бог перестал существовать. Такую абсолютную наивность в метафизических вопросах встретишь теперь разве что в Америке. В Москве же глава одной из многочисленных американских делегаций всерьез спорит с московским профессором о существовании бога и о совместимости веры с марксистским мировоззрением. Прямо как в каком-нибудь нью-йоркском клубе…
Конечно, иначе и быть не может. Вероятно, массам только предстоит пройти путь осознания. Они лишь несколько лет назад излечились от глубочайшей слепоты! Вероятно, потребуется время, чтобы новые творческие методы стали действительно всеобщими. В России появился новый способ творить и чувствовать, писать и читать, думать и слушать, учить и учиться, изображать и созерцать. При этом всё остальное по-прежнему… призрачно.
IV
По Волге до Астрахани
(Перевод Татьяны Заглядкиной)
Нарядный белый пароход, плывущий по Волге из Нижнего Новгорода до Астрахани, стоит у пристани. Атмосфера воскресного дня. Матрос ударяет в маленький, но неожиданно громкий колокол. Грузчики, одетые в легкие полотняные штаны и с кожаными лямками на плечах, снуют по деревянным мосткам. Они похожи на борцов. У билетной кассы толпятся сотни людей. Десятый час. Дует ласковый летний ветер. Всё напоминает